https://www.dushevoi.ru/products/smesiteli/dlya_rakoviny/vodopad/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы можете это вообразить? А? Сверху-то, со стены не дремлют. И опять, заметьте, солдат безвестный подхватывает бревно, другие пособляют, еще бревно и еще – таранят ворота. Ворвались. В улицах бой, на какой-то там улочке пальнули в нас из фальконетов, не сидел бы я тут с вами, когда б не солдат моей роты Семенов: прикрыл собой, убит был. – Штабс-капитан вдруг ляпнул ладонью по столу. – А вы – «награда»!
Остывая, говорил еще, но уже задумчиво, и уже не краткой, как на ветру, затяжкой курил, а долгой, длинной.
– Решительно не могу вспомнить, кто, но умная, видать, бестия, англичанин какой-то: вы, мол, русские, умеете умирать, но не умеете жить. Горько? А поневоле ведь соглашаешься. В бою-то, середь смертей и огня, солдат наш не гуртом, не стадом валит. Э нет, сударь, личность в нем в рост встает. И какая, черт дери! Он тут не червь земляной – сизый сокол. А на поле? А в мастерской? От люльки до погоста – раб смиренный, скотинка, вот оно что. Героем умрет под каким-то там Ходжентом, который ему ни на кой ляд и не нужен, а у себя-то, где-нибудь в Калуцкой… После Туркестана я много раздумывал, постичь хочу, в книжках рыщу, как лазутчик в лесу, в нелегальную заглядывал, Маркса по сборнику Зибера грыз. Бездна правильного, бездна верного, разделяю и приемлю. А признаться, многого, очень многого не постиг. Одно мне яснее ясного: нет у меня нравственного права на жизнь, ежели вот нижний чин Семенов прикрыл меня от фальконета, а я Семеновых от мук и бедствий не прикрываю. Он мне на секурс, на выручку явился, а я ему, выходит, кукиш? Вот был у нас в туркестанском войске начальником кавалерии Пистолькорс. Кавказский, знаете ли, герой, хват и семи пядей во лбу, с высшим начальством всегда на ножах, с подчиненными всегда в кунаках. Жил по старинке, нараспашку, открытым домом, офицеры у него и пили вволю, и Сен-Симона с Фурье читывали. Не дичились его, высказывали, что думали. А он слушает, слушает да и подрежет: мыслите вы, господа, не аналитически, а по настроению, женским умом мыслите, слова у вас – сотрясение воздусей… Кажется, вот она, черта: сейчас это он настоящее дело нам укажет! А нет, смолчит. Только и добавит, что разрушать-де легче, чем создавать. Положим, Пистолькорс и тогда был немолод, в летах был, а старого пса, извините, новым штукам не выучишь, однако и правда была за ним, не вся правда, но доля. Хорошо. Теперь, скажем, я, штабс-капитан Иванов, я вот не могу, не хочу турусы разводить, как оно там, за горами-долами, устроится, но дело, наше дело, вижу. Здесь, тут – в войске. Не офицер нужен, пусть и с академическим значком, офицер-гражданин нужен, вот что. И в тот день, когда «последняя труба», повел бы он батарею, эскадрон… Ну да вы и без меня знаете! Только вот что: для вас-то, может, сие прописи. Не так ли? Да много ль таких, дорогой мой?..
Повседневность текла, как и у всех в бригаде, неукоснительным уставным порядком. Скучновато текла. Но, правду сказать, Володя находил в этой размеренности и некоторую прелесть. Одно лишь поначалу смущало и волновало прапорщика. Ему казалось, что подчиненные наблюдают за ним исподтишка, и не просто наблюдают, но со снисходительным, хоть и скрытым, презрением. Он обижался, уныло горевал, испытывая при этом и что-то похожее на вину перед теми, кто звался нижним чином.
Постепенно прапорщик увидел не однообразную массу, а людей разного калибра и разного достоинства. Он выспрашивал о прошлом. Они дивились его любопытству, но отвечали. Его дружба с Ивановым, его бедность располагали, день ото дня он все больше прилаживался к солдатам своей батареи, увлеченнее вел тайное революционное дело.
Между тем пошли вполголоса толки об усилении секретного надзора за состоянием умов в армии. Передавали, что в столице на высочайшие смотры велено господам офицерам надевать пустые кобуры. Рассказывали, что даже в гвардии не все гладко, что некий гусар, отнюдь не молокосос, уже в чинах, вхожий в высший свет, уличен недавно в преступных связях.
Слух об усилении секретного надзора не был пустым. И как раз в это самое время саратовские жандармы среди множества конфиденциальных бумаг, адресованных в Петербург, в департамент полиции, сообщали и некоторые весьма неодобрительные сведения о прапорщике Владимире Дегаеве.
Сообщали они вот что: «Поименованный выше прапорщик Дегаев занимается распространением революционных учений среди местных военнослужащих и ведет обширные сношения с деятелями социально-революционного сообщества».
4
Эмиссар Исполнительного комитета… Месяц назад, в Петербурге, на Лизиной квартире сидели они за чаем. Это «эмиссар» прозвучало таинственно и значительно. Словно Сергей Петрович Дегаев возлагал на Блинова секретную миссию Конвента. И вот она, магия слова, магия термина: студент Горного института почувствовал признательность к тщедушному большеголовому человеку.
Блинов исчез из Петербурга. Быть может, быстрота его исчезновения диктовалась не одними конспиративными соображениями. Он не мог простить себе тогдашнюю ночь с Лизой. Ночь эта ко многому его обязывала, а ему претила фальшь, но и порвать с Лизой он тоже совестился. В сущности, Блинов не уехал, но спасся бегством. Однако был вправе утешиться: нет, не сбежал – уехал с нелегальными поручениями.
У него были письма, адреса, фамилии, новый шифровый ключ для переписки местных групп с центром. А нужно ему было определить силы бойцов – кто есть жив.
Блинов сознавал опасность. Инспектор Судейкин работал не на одну столицу, погромы случались не только в Петербурге. Ничего не стоило попасть в западню, но Блинов с легкостью почти беспечной пустился в путь.
Ему нравилось сквозь стук вагонных колес высматривать, нет ли филеров. Нравилось соскакивать с поездов в сонную прохладу ночного полустанка и добираться до города, меняя телегу на пролетку или пешей ногой отмеряя версты. Самое ощущение опасности будто бы переменилось. В Петербурге оно томило, как однозвучность. Теперь он чувствовал себя одиноким волком. Он не расставался с заряженным револьвером. Вооруженное сопротивление при аресте каралось смертью. Блинов верил, что сумеет и отбиться, и встать на эшафот. В душе его было безотчетное молодое убеждение в своей неуловимости. Петербург словно бы лежал на ладонях департамента полиции. Россия, как он думал, в них не умещалась. Огромность России обнадеживала.
А тут еще тополиное лето зрело, и Блинов, завзятый горожанин, отрицатель всего «пейзанского», обнаружил в себе созерцателя. Ах, эти горизонты, эти дали, не исковерканные, не сдавленные кирпичом, трубами, громадами неживого! И вольный гром мостов, не похожий на зловещий темный гул петербургских. Ах, этот мир перелесков и пажитей, такой цветной, сквозящий, всем ветрам и ливням открытый!
Но как же все разительно менялось, едва попадал он на городские явки. Пусть невестились тополя киевских высот, пусть в Орле, над Окою, стоял яблоневый цвет, пусть тишайшей Пензе кланялся гибкий заречный лозняк – усталая хмурь на лицах, скепсис речей, опущенные глаза, сухой смешок. Блинову казалось, что он ошибся адресом, он испытывал отчужденность собеседников, подозрительность их и боязнь, которые примешивались ко всему как горечь.
В Орле, в бедной комнатке, слушал Блинов прежде неслыханное. Был вечер, отворенные окна, гармоника по соседству, цыганский запах конного рынка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
 https://sdvk.ru/Chugunnie_vanni/170x75/ 

 калейдоскоп kerama marazzi