Я помню все, что бы она ни говорила, что бы ни делала в те счастливые дни. Я мог бы назвать Вам каждый отрывок, каждую строчку, прочитанную вместе с нею». 1 января 1838 года он записал у себя в дневнике: «Печальный Новый год... Если бы она была сейчас с нами, во всем ее обаянии, радостная, приветливая, понимающая, как никто, все мои мысли и чувства, — друг, подобного которому у меня никогда не было и не будет! Я бы, кажется, ничего более не желал, лишь бы всегда продолжалось это счастье». И пять дней спустя: «Никогда уже больше я не буду так счастлив, как в той квартирке на третьем этаже, — никогда, даже если мне суждено купаться в золоте и славе. Будь мне это по средствам, я бы снял эти комнаты, чтобы никто в них не жил...» Он то и дело видел ее во сне и в феврале 1838 года написал жене из Йоркшира: «С тех пор как я уехал из дому, она мне все время снится и, несомненно, будет сниться, пока я не вернусь». И даже значительно позже, в октябре 1841 года, когда он успел уже излить душу, создав образ маленькой Нелл, он признавался Форстеру: «Желание быть похороненным рядом с нею так же сильно во мне теперь, как и пять лет назад. Я знаю (ибо уверен, что подобной любви не было и не будет), что это желание никогда не исчезнет».
Теряя дорогих, близких, люди вообще в большинстве случаев склонны чрезмерно предаваться скорби. Если горе Диккенса и кажется преувеличенным, нужно все-таки ясно представить себе, что значит для такого человека, как он, — с его потребностью в любви и сочувствии, с его актерским темпераментом — потерять единственное на земле существо, полностью разделявшее его настроения, радости и надежды. В то же время нельзя пройти мимо того чувства, которое эти, быть может, слишком красноречивые переживания должны были вызвать у его жены, — чувства, которое и время и Диккенс не слишком-то старались изгладить. По-видимому, Кэт было ясно дано понять, что Мэри значит для ее мужа несравненно больше, чем она сама.
Итак, прожив «две недели в тиши и уединении» Коллинз Фарм, Диккенс с женой вернулись на Даути-стрит, где он немедленно и с обычным для него жаром погрузился в работу, чередуя ее с такими «оргиями отдыха», которые просто уморили бы человека менее энергичного. В сопровождении Форстера, Маклиза или Эйнсворта, а то и один, он, не замедляя ходу, вышагивал по Хемпстед-Хит со скоростью четыре мили в час и к обеду нередко добирался до таверны «Джек Строз Касл». Иногда они заходили пешком и подальше: на север — до Финчли, на запад — до Барнеса, на восток — до Гринвича, а не то садились верхом и скакали в Ричмонд и Твикенхэм, Бернет, Хэмптон-Корт, Эппинг. Останавливались, только чтобы пообедать, других привалов в дороге не было. Пустившись в путь, Диккенс до самого конца никому не давал передохнуть или сбавить шаг. Он выходил из дому минута в минуту и требовал того же от других. В первых числах июля он впервые поехал с женой за границу. Вместе с ними отправился Хэблот К. Браун, и втроем они объехали в почтовой карете всю Бельгию, повидали «Гент, Брюссель, Антверпен и сотню других городов, чьи названия я сейчас не припомню и, даже вспомнив, не сумею правильно написать». В сентябре всей семьей отправились в Бродстерс, куда нередко ездили и в последующие годы и который стал знаменит только потому, что понравился Диккенсу.
Вот семейный портрет Диккенсов по воспоминаниям Элинор Кристиан, относящийся ко времени этой первой поездки в Бродстерс. Родители и брат Диккенса приехали вместе с ним. По словам Элинор, тогда еще девочки-подростка, миссис Диккенс-старшая была трезвой, рассудительной дамой с усталым, поблекшим лицом, а Джон Диккенс — упитанным щеголеватым господином с заметной склонностью к вычурным фразам и возвышенным чувствам. Миссис Диккенс-старшая обожала танцевать, и, хотя Чарльза слегка коробило, когда он видел свою матушку за столь игривым занятием, он сам иногда танцевал с нею. Мистер Джон Диккенс, по собственному признанию, был оптимист. Он говорил, что похож на пробку: загонят под воду в одном месте, а он как ни в чем не бывало бодро выскакивает в другом. С Чарльзом, у которого то и дело менялись настроения, родственникам было не очень-то по себе: он мог быть сердечен и весел, а через мгновенье становился рассеянным, уходил в себя. Он делал вид, что ухаживает за Элинор, называл ее «царица моей души», «прекрасная поработительница», «возлюбленная моего сердца» и, приглашая на танец, обращался к ней в модном тогда комическом стиле: «Не соблаговолишь ли, прелестная леди, подарить мне сей менуэт?», «Сколь радостно было бы мне плести с тобою вместе узоры этой сарабанды». Однако как-то утром, когда она попросила его почитать ей книгу, написанную ее отцом, шотландским писателем, он резко отвернулся, бросив через плечо: «Терпеть не могу шотландские побасенки, да и вообще все шотландское». Жена его, к которой сказанное относилось в равной мере, вспыхнула и с нервным смешком поспешила успокоить Элинор: «Не обращайте внимания, он шутит».
Порою вихрь его хорошего настроения вырывался за пределы беззлобного веселья, и тогда вступал в свои права тот самый актер, которому скоро предстояло выступить на страницах одного из диккенсовских романов в роли Квилпа. Однажды вечером, прохаживаясь с Элинор вдоль маленького волнолома, он внезапно обхватил ее, помчался вместе с нею на самый дальний конец и, держась одной рукой за высокий столб, а другой крепко сжимая Элинор, объявил, что не отпустит ее, пока их обоих не скроют «зловещие волны морские».
— Подумайте, какую мы произведем сенсацию! — кричал он. — Представьте себе дорогу к славе, на которую вы вот-вот готовы вступить! То есть не то чтобы вступить, а скорее вплыть!
Девушка делала отчаянные попытки вырваться, но Диккенс держал ее железной хваткой.
— Пусть мысль ваша устремится к столбцу из «Таймса», — продолжал он, — живописующему горестную участь обворожительной Э. К., которую Диккенс в припадке безумия отправил на дно морское! Не трепыхайся же, несчастная пичужка, ты бессильна в когтях этого коршуна.
— Мое платье, самое лучшее, мое единственное шелковое платье! — взвизгивала Элинор, призывая миссис Диккенс на помощь: волны уже доходили ей до колен.
— Чарльз! Как можно так дурачиться? — только и нашлась вымолвить миссис Диккенс. — Кончится тем, что вас обоих смоет прибой. И потом ты испортишь бедной девочке шелковое платье.
— Платье! — с театральным пафосом воскликнул Чарльз. — Ни слова о платье! Нам ли помышлять о мирской суете, когда мы вот-вот исчезнем во тьме? Когда мы уже стоим на пороге великого таинства? И разве я сам не жертвую в эту минуту парой новых, еще не оплаченных лакированных ботинок? Так сгиньте же, о низменные помыслы! В сей час, когда мы послушно внемлем зову Провидения, способен ли нас удержать ребяческий лепет о шелковых одеждах? Могут ли такие пустяки остановить десницу Судьбы?
В конце концов пленница все-таки спаслась бегством, но промокла насквозь, и пришлось идти переодеваться. А он еще два раза убегал с нею на дальний конец мыса, туда, где пенились, разбиваясь, волны и где нашли бесславный конец две шляпки Элинор.
В другой раз всей компанией поехали на Пегвелл Бей, и Диккенс в новом приступе «квилпомании» распевал по дороге непристойные песенки. Но не всегда его каникулярные настроения были так празднично-безмятежны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Теряя дорогих, близких, люди вообще в большинстве случаев склонны чрезмерно предаваться скорби. Если горе Диккенса и кажется преувеличенным, нужно все-таки ясно представить себе, что значит для такого человека, как он, — с его потребностью в любви и сочувствии, с его актерским темпераментом — потерять единственное на земле существо, полностью разделявшее его настроения, радости и надежды. В то же время нельзя пройти мимо того чувства, которое эти, быть может, слишком красноречивые переживания должны были вызвать у его жены, — чувства, которое и время и Диккенс не слишком-то старались изгладить. По-видимому, Кэт было ясно дано понять, что Мэри значит для ее мужа несравненно больше, чем она сама.
Итак, прожив «две недели в тиши и уединении» Коллинз Фарм, Диккенс с женой вернулись на Даути-стрит, где он немедленно и с обычным для него жаром погрузился в работу, чередуя ее с такими «оргиями отдыха», которые просто уморили бы человека менее энергичного. В сопровождении Форстера, Маклиза или Эйнсворта, а то и один, он, не замедляя ходу, вышагивал по Хемпстед-Хит со скоростью четыре мили в час и к обеду нередко добирался до таверны «Джек Строз Касл». Иногда они заходили пешком и подальше: на север — до Финчли, на запад — до Барнеса, на восток — до Гринвича, а не то садились верхом и скакали в Ричмонд и Твикенхэм, Бернет, Хэмптон-Корт, Эппинг. Останавливались, только чтобы пообедать, других привалов в дороге не было. Пустившись в путь, Диккенс до самого конца никому не давал передохнуть или сбавить шаг. Он выходил из дому минута в минуту и требовал того же от других. В первых числах июля он впервые поехал с женой за границу. Вместе с ними отправился Хэблот К. Браун, и втроем они объехали в почтовой карете всю Бельгию, повидали «Гент, Брюссель, Антверпен и сотню других городов, чьи названия я сейчас не припомню и, даже вспомнив, не сумею правильно написать». В сентябре всей семьей отправились в Бродстерс, куда нередко ездили и в последующие годы и который стал знаменит только потому, что понравился Диккенсу.
Вот семейный портрет Диккенсов по воспоминаниям Элинор Кристиан, относящийся ко времени этой первой поездки в Бродстерс. Родители и брат Диккенса приехали вместе с ним. По словам Элинор, тогда еще девочки-подростка, миссис Диккенс-старшая была трезвой, рассудительной дамой с усталым, поблекшим лицом, а Джон Диккенс — упитанным щеголеватым господином с заметной склонностью к вычурным фразам и возвышенным чувствам. Миссис Диккенс-старшая обожала танцевать, и, хотя Чарльза слегка коробило, когда он видел свою матушку за столь игривым занятием, он сам иногда танцевал с нею. Мистер Джон Диккенс, по собственному признанию, был оптимист. Он говорил, что похож на пробку: загонят под воду в одном месте, а он как ни в чем не бывало бодро выскакивает в другом. С Чарльзом, у которого то и дело менялись настроения, родственникам было не очень-то по себе: он мог быть сердечен и весел, а через мгновенье становился рассеянным, уходил в себя. Он делал вид, что ухаживает за Элинор, называл ее «царица моей души», «прекрасная поработительница», «возлюбленная моего сердца» и, приглашая на танец, обращался к ней в модном тогда комическом стиле: «Не соблаговолишь ли, прелестная леди, подарить мне сей менуэт?», «Сколь радостно было бы мне плести с тобою вместе узоры этой сарабанды». Однако как-то утром, когда она попросила его почитать ей книгу, написанную ее отцом, шотландским писателем, он резко отвернулся, бросив через плечо: «Терпеть не могу шотландские побасенки, да и вообще все шотландское». Жена его, к которой сказанное относилось в равной мере, вспыхнула и с нервным смешком поспешила успокоить Элинор: «Не обращайте внимания, он шутит».
Порою вихрь его хорошего настроения вырывался за пределы беззлобного веселья, и тогда вступал в свои права тот самый актер, которому скоро предстояло выступить на страницах одного из диккенсовских романов в роли Квилпа. Однажды вечером, прохаживаясь с Элинор вдоль маленького волнолома, он внезапно обхватил ее, помчался вместе с нею на самый дальний конец и, держась одной рукой за высокий столб, а другой крепко сжимая Элинор, объявил, что не отпустит ее, пока их обоих не скроют «зловещие волны морские».
— Подумайте, какую мы произведем сенсацию! — кричал он. — Представьте себе дорогу к славе, на которую вы вот-вот готовы вступить! То есть не то чтобы вступить, а скорее вплыть!
Девушка делала отчаянные попытки вырваться, но Диккенс держал ее железной хваткой.
— Пусть мысль ваша устремится к столбцу из «Таймса», — продолжал он, — живописующему горестную участь обворожительной Э. К., которую Диккенс в припадке безумия отправил на дно морское! Не трепыхайся же, несчастная пичужка, ты бессильна в когтях этого коршуна.
— Мое платье, самое лучшее, мое единственное шелковое платье! — взвизгивала Элинор, призывая миссис Диккенс на помощь: волны уже доходили ей до колен.
— Чарльз! Как можно так дурачиться? — только и нашлась вымолвить миссис Диккенс. — Кончится тем, что вас обоих смоет прибой. И потом ты испортишь бедной девочке шелковое платье.
— Платье! — с театральным пафосом воскликнул Чарльз. — Ни слова о платье! Нам ли помышлять о мирской суете, когда мы вот-вот исчезнем во тьме? Когда мы уже стоим на пороге великого таинства? И разве я сам не жертвую в эту минуту парой новых, еще не оплаченных лакированных ботинок? Так сгиньте же, о низменные помыслы! В сей час, когда мы послушно внемлем зову Провидения, способен ли нас удержать ребяческий лепет о шелковых одеждах? Могут ли такие пустяки остановить десницу Судьбы?
В конце концов пленница все-таки спаслась бегством, но промокла насквозь, и пришлось идти переодеваться. А он еще два раза убегал с нею на дальний конец мыса, туда, где пенились, разбиваясь, волны и где нашли бесславный конец две шляпки Элинор.
В другой раз всей компанией поехали на Пегвелл Бей, и Диккенс в новом приступе «квилпомании» распевал по дороге непристойные песенки. Но не всегда его каникулярные настроения были так празднично-безмятежны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125