Помимо всего прочего, дневники Амброза наглядно демонстрировали, насколько сильно изнурял себя кузен этими опытами, ибо за годы, прошедшие с начала эксперимента, почерк его стал гораздо менее разборчивым. В самом деле, чем дальше он углублялся во времени к началу своей жизни (а, по правде говоря, и еще дальше - к моменту своего пребывания во мраке материнского чрева, ибо он добрался и до него, если, конечно, его записи не были искусной подделкой), тем менее четкой становилась его рука. Не иначе, как качество почерка менялось в зависимости от возраста, к которому относилось то или иное воспоминание. Предположение это, правда, казалось мне в то время столь, же фантастичным, как и уверенность кузена в том, что он сможет добраться до родовой и наследственной памяти, включающей в себя воспоминания многих поколений его предков и доставшейся ему от тех ген и хромосом, из которых он произошел.
Однако пока я занимался приведением записей в порядок, я не торопился выносить о них окончательного суждения, а в наших с кузеном разговорах они даже не упоминались, если не считать одного-двух случаев, когда я обратился к нему за помощью в расшифровке некоторых слов. По завершении работы я перечел всю подборку с начала до конца и нашел ее довольно убедительной. Однако, вручая готовый труд кузену, я испытывал смешанные чувства, среди которых была и изрядная доля недоверия.
- Ну и что ты об этом думаешь? - спросил меня кузен.
- Пока довольно правдоподобно, - признал я.
- Ничего, дальше ты еще и не то скажешь, - отвечал он невозмутимо.
Я считал своим долгом убедить кузена несколько умерить свой исследовательский пыл; За те две недели, пока я сортировал и переписывал его материалы, Амброз довел себя до крайней степени изнурения. Он так мало ел и спал, что стал выглядеть намного более худым и осунувшимся, нежели в день моего прибытия. Он сутками не выходил из лаборатории, и за эти полмесяца было немало случаев, когда за столом нас присутствовало только трое. Руки его стали заметно трястись, подрагивали также и уголки губ; в то же время глаза его блестели, как у одержимого, для которого перестало существовать все, кроме его собственных навязчивых идей.
Вход в лабораторию был мне запрещен. Хотя кузен не имел ничего против того, чтобы продемонстрировать мне свое великолепное оборудование, для проведения опытов ему требовалось полное уединение. В своих записях он не слишком распространялся по поводу того, к каким именно наркотическим средствам прибегал, насилуя свой организм ради осуществления безумной мечты - восстановления своей родовой и наследственной памяти. Однако у меня есть все основания предполагать, что одним из этих наркотиков была Cannabis indica, или индийская конопля, в просторечии именуемая гашишем. Кузен экспериментировал непрерывно, денно и нощно, без отдыха и зачастую без сна, и мне доводилось видеть его все реже и реже. Разве что в тот вечер, когда я, наконец, вручил ему готовую расшифровку его записей, где прослеживался весь ход его жизни, восстановленный им по памяти, мы долго сидели вдвоем, перечитывая страницу за страницей. Кузен внес в рукопись незначительные поправки и добавления и вычеркнул несколько абзацев. Исправленная таким образом рукопись еще нуждалась в перепечатке, но какая обязанность должна была лечь на меня потом, если мне не было дозволено содействовать ему непосредственно в проведении опытов?
Однако к тому времени, когда я закончил перепечатку, кузен успел подготовить для меня очередной ворох листов. На этот раз это уже были не его собственные мемуары, а воспоминания его родителей, родителей его родителей и еще более ранних предков. Они были далеко не такими подробными, как его собственные, и носили довольно общий характер, но вместе с тем представляли собой поразительно живую картину существования предыдущих поколений нашего рода. Там были воспоминания об основных исторических событиях, о великих природных катаклизмах, о нашей планете на заре ее существования. Я бы никогда не подумал, что один человек может оказаться в состоянии так точно воссоздать прошлое, однако воспоминания лежали передо мной неоспоримым, незабываемым и впечатляющим свидетельством, и уже одно это, по любым меркам, было весьма крупным достижением. Лично я был убежден в том, что имею дело всего лишь с искусной мистификацией, но я не смел высказывать это мнение вслух Амброзу, ибо слепая вера его не допускала никаких сомнений. Я скопировал эти записи столь же тщательно, как и предыдущие, и завершив работу всего за несколько дней, вручил ему очередную копию.
- Ты не веришь мне, Генри, - произнес он, грустно улыбаясь. - Я вижу это по твоим глазам. Но скажи, какой мне смысл заниматься фальсификацией? А к самообману я отнюдь не склонен.
- Не мне быть твоим судьей, Амброз. Вероятно, я даже не имею права на веру или неверие.
- Что ж, может быть, и так, - согласился кузен.
Когда я попытался узнать, в чем будут заключаться мои дальнейшие обязанности, он попросил меня подождать, пока он подготовит очередную порцию работы, а тем временем осмотреть окрестности. Я уже было решил воспользоваться его предложением и обследовать близлежащий лесной массив, но мне так и не суждено было этим заняться по причине последовавших за нашим разговором событий. В ту же ночь на меня легли совершенно новые обязанности, знаменовавшие решительный уход от кропотливой и утомительной работы по расшифровке записей кузена, которые становились все менее удобочитаемыми. В полночь меня разбудил старина Рид и сообщил, что Амброз просит меня безотлагательно явиться к нему в лабораторию.
Я немедленно оделся и сошел вниз.
Амброз лежал плашмя на операционном столе в своем поношенном халате мышиного цвета. Он находился в полуобморочном состоянии и все же узнал меня.
- У меня что-то с руками неладно, - выговорил он с видимым усилием. - Я теряю сознание. Ты будешь записывать все, что я тебе скажу?
- Что с тобой? - спросил я.
- Вероятно, временная блокада нсрвной системы. Мышечные спазмы. Впрочем, не уверен. Завтра все будет в порядке.
- Хорошо, - ответил я. - Я буду записывать все, что ты скажешь.
Я взял его блокнот и карандаш и принялся ждать.
В атмосфере, царившей в лаборатории, освещенной болезненно-тусклым светом красной лампочки рядом с операционным столом, было что-то жуткое. Кузен мой больше напоминал покойника, нежели человека, находящегося под действием наркотика. В одном из углов комнаты играл электропатефон, и низкие диссонирующие звуки "Весны священной" Стравинского растекались по лаборатории, заполняя собой пространство. Кузен не шевелился и долгое время не издавал ни звука. Он был погружен в глубокий наркотический сон, необходимый для проведения опыта, и при всем желании мне бы не удалось его разбудить.
Вероятно, прошло не меньше часа, прежде чем он заговорил, и речь его звучала столь нечленораздельно, что я с трудом разбирал слова.
- Лес погрузился в землю, - сказал Амброз. - Огромные лютуют и бушуют. Бежим, бежим... И снова:
- Новые деревья на месте старых. Отпечаток лапы шириной в десять футов. Мы живем в пещере, холодной и сырой. Костер...
Я записал все, что он сказал - точнее, все, что мне удалось разобрать из его шепота.
1 2 3 4 5