«Поднимемся, – говорил Дюма, – в уборную м-ль Пьерсон… Она снимает перчатки, чтобы протянуть руку тем, кто пришел ее поздравить… Возьмите эту руку и поднесите к губам… Пожмите ее – и вы будете удивлены. В чем дело? Эта детская ручка, ручка этой белокожей, белокурой, веселой красавицы в той же мере неподатлива и жестка, когда ее пожимаешь, в какой она нежна и шелковиста, когда к ней прикасаешься губами. Это еще не все, – она холодна, как хрусталь. А разве госпожа де Термонд не сказала вам только что: „Руки у меня всегда как лед“? Но ведь госпожа де Термонд и представляющая ее актриса – разные женщины. Кто знает? Что касается меня, то, когда я впервые коснулся этой руки, испытав то же волнение, что и вы, я в упор поглядел на женщину, давшую мне руку. Она поняла мой взгляд, расхохоталась и сказала: „Да, уж так оно есть!“ Она сказала это с таким выражением, что, когда я писал роль госпожи де Термонд, я уже знал, где мне найти женщину, которая ее сыграет, и сыграет, как я впоследствии сказал актрисе, безупречно…»
В жизни между Эме Декле и Бланш Пьерсон установилось соперничество совершенно другого рода, но почти такое же страстное, как между Севериной и Сильванией. Речь шла о том, чтобы завоевать не мужчину, а публику. Как-то раз, когда Пьерсон в одной из пьес Дюма должна была выступить в роли, которую обычно играла Декле, последняя написала ей: «Дорогая Бланш, завтра ты будешь играть мою роль. Постарайся не затмить свою подругу Декле». На следующий день после спектакля Бланш получила еще одну записку: «Дорогая малютка Бланш, ты поистине чудесный товарищ. Это хорошо с твоей стороны. Декле». Зло и не лишено остроумия.
Дюма писал «Княгиню Жорж» для Декле. Это подтверждает его письмо к другу – хранителю Национальной библиотеки и рецензенту Комеди Франсез Лавуа; то же письмо показывает, что автор его, хотя он был тогда еще не стар, чувствовал себя уже больным человеком.
Дюма-сын – Анри Лавуа: «Полагаю, сударь, что Вы – а также госпожа Декле – окажетесь довольны теми тремя действиями, над которыми я тружусь в настоящее время. Ей будет на чем показать себя. Вещь обещает бить оригинальной, живой, а развязка ее – необычной. Я бы уже кончил ее, если бы моя башка не принималась время от времени вновь терзать меня, а с нею заодно все мои нервы – шейные, позвоночные, симпатические и прочие. Погода меж тем хорошая и весьма прохладная; но прежде я слишком много требовал от своей бренной оболочки; теперь она взбунтовалась. В один прекрасный день я почувствую боль в виске ткнусь носом в стол, и все будет кончено. Сарсе наговорит обо мне кучу вздора, а „Иллюстрасьон“ поместит мой портрет. А что потом?
Мне осталось написать всего одно действие. На это требуется не более суток. Однако эти сутки наступят лишь через несколько дней. Дожидаясь их, я намерен хорошенько попотеть, чтобы облегчить свой мозг, и принять холодный душ, чтобы укрепить свой организм. Извольте обходиться со мной уважительно. Знайте: г-н Дюпанлу написал на днях письмо (я видел его) некоей даме – своей сестре во Христе, где заявил, что он прочитал «Взгляды госпожи Обре» и что там есть превосходные места!
Когда увидите Араго, передайте ему мои поздравления. Хорош он, ничего не скажешь. Старый метод. Мы учтивы с нашими врагами, отказываем в ордене (Полю) Шаба, который создал лучшие произведения прошлого года, имеет уже три медали и требует этот орден по праву, и подносим его художнику из Орнана, который считает нас прохвостами и бросит нам этот крест в лицо… Надо поощрять талантливых живописцев. Подденьте его немножко. Сделайте это для меня.
У нас все чувствуют себя хорошо, а Колетта – она цветет – на днях сказала мне забавную вещь. Я спросил ее: «Я собираюсь написать завещание. В случае, если мы все, кроме тебя, умрем, на чьем попечении хотела бы ты остаться?» Она подумала с минуту и заявила: «На попечении принцессы».
Дюма всегда отдавал предпочтение Шаба перед Курбе, это была одна из его слабостей.
«Княгиня Жорж» имела успех. «Жена Клавдия» провалилась. Дюма говорил, что женская часть публики, которая, собственно, и есть публика, никак не могла согласиться с тем, что главный женский персонаж пьесы – чудовище, и еще менее с тем, что Клавдий Рюпе присвоил себе право убивать. «Публика не любит, когда убивают женщину… Она продолжает считать женщину хрупким и слабым созданием, которое в начале пьесы надо любить, чтобы в конце – жениться. Если она согрешила, надо ее простить; кто ее убивает, должен умереть вместе с ней…»
Даже Декле испугалась роли Цезарины, в чем призналась автору. В самом деле, пьеса эта немногого стоит. Похищение секретных документов, происходящее в совершенно невероятных условиях, отдает плохим полицейским романом. Клавдий – более чем совершенство, Цезарина – более чем чудовище. В начале своего творчества Дюма использовал личные воспоминания, интимные чувства и соединял, создавая вполне приемлемый сплав, субъективный взгляд с объективной реальностью. Теперь же, одержимый несколькими отвлеченными идеями, он написал тенденциозную пьесу, не имевшую ничего общего с действительностью.
В «Жене Клавдия» он вывел одно лицо – еврея Даниеля, мечтающего о возрождении своего народа на земле Палестины. Хотя он был изображен с симпатией, многие зрители евреи заявили протест. В своем пылком французском патриотизме, особенно сильном в пору бедствий Франции (многие из них были эльзасцы), они и думать не хотели о другой родине.
Дюма-сын – барону Эдмону Ротшильду: «Если какой-либо народ сумел в десяти коротких стихах создать кодекс морали для всего человечества, он поистине может называть себя народом Божьим… Я задавался вопросом: принадлежи я к этому народу, какую миссию возложил бы я на себя? И в ответ я сказал себе, что мною всецело владела бы одна мысль – отвоевать землю моей древней родины и восстановить Иерусалимский храм… Именно эту мысль я и воплотил в образе Даниеля…»
Критика наравне с публикой невысоко оценила «сложную символику» «Жены Клавдия». Кювийе-Флери, критик академического толка, не лишенный таланта, распекал автора пьесы в «Журналь де Деба», взывая к божеским и человеческим законам, которые запрещают убивать. «Но что же мне тогда делать?» – спрашивал себя Дюма.
«Если я прощаю Даму с камелиями – я реабилитирую куртизанку, если я не прощаю Жену Клавдия – я проповедую убийство… Принято считать, что я представляю и прославляю на сцене только негодяев, мерзких выродков, что тем самым я потерял право говорить о добродетели и о чести, что не кто иной, как я, развратил современное общество, до меня оно-де было стадом белых овец, и довольно было пастушьего посоха, увитого розовыми лентами, чтобы направлять его от рождения до смерти. Я, мол, защищаю недоказуемые тезисы, а главное – в таком месте, которое создано для развлечения добропорядочных людей… Наконец, что я стал общественно опасным элементом, поскольку я нападаю на законы моей страны и дохожу до того, что рекомендую мужьям убивать своих жен…»
Кювийе-Флери спрашивал: «А по какому праву г-н Дюма рядится в тогу моралиста? Живет ли он сам в согласии с той моралью, которую проповедует? Имеет ли он право на то доверие, которым пользуется законодатель, прорицатель и судья?» Отвечая сам на им же заданные вопросы – обычный полемический прием, – Кювийе-Флери заявил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127