https://www.dushevoi.ru/products/kuhonnye-mojki/Granfest/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Никто так не знал Модеста, как мать: она видела всю его деликатность и прозрачную чистоту. И вот он, добрый, виноватый и грустный, смотрит на нее, а на ногах стоит нетвердо.
– Милый, – сказала Юлия Ивановна мягко, – поди, голубчик, спать.
Модест кивнул, но не отошел. Он смотрел на мать, ему хотелось в чем-то признаться и что-то ей высказать.
– Что, Моденька? – спросила она.
– Из полка, маменька, ухожу.
В нетвердости, с какой это было сказано, была тем не менее упрямая нота – Юлия Ивановна почувствовала.
– Модя, а как же жить тогда? Филарет думает о женитьбе, ему нужны средства, а средств мало.
– От вас, маменька, я просить ничего не стану. Потребности у меня скромные.
– Ведь ты слабый, – продолжала мать с сочувствием и тревогой, – тебе будет трудно. Как же ты станешь существовать?
Модест поцеловал ей руку и повторил:
– Мне немного надо. А так будет лучше: для меня свобода выше всего.
Он ушел к себе, несколько успокоенный тем, что мать не осудила его. При мысли, что он в эту минуту не одинок, стало легче. О друзьях Мусоргский думал сейчас без обиды: разве ж они могут знать, о чем он мечтает? Разве вправе он требовать, чтобы другие проникли в его душу и поняли, что с ним происходит? Ведь он пока не утвердил себя в их мнении. Мать – та проникла чутьем в его помыслы. Что ж, спасибо за это ей: накануне такого решения пусть хоть один человек признает, что иначе ему поступить нельзя, – свобода должна быть превыше всего.
С этими немного грустными, но утешительными мыслями Мусоргский уснул в ту ночь.
XIII
И вот не стало стеснительного мундира. Не нужны больше ни гвардейская выправка, ни дежурная офицерская вежливость. Вместе с привычками и кастовыми правилами Мусоргский постепенно освобождался от нелепых воззрений среды. Многое, впрочем, осталось: слишком прочно вошло оно в натуру Модеста. Друзья иногда подтрунивали над ним, уверяя, что и вежливость у него чрезмерная, и лоск и щеголянье французской речью неискоренимы. Но что в нем происходит перемена, это видели все.
Менялся Модест неровно, странно, но менялся в лучшую сторону. Быть может, в движениях появилась ленца, зато в высказываниях он стал независимее и смелее и читать начал значительно больше.
Он приносил домой книги охапками – по истории, философии, естествознанию – и глотал с жадностью новообращенного. Бывая у Стасова, он встречался с литераторами, публицистами, людьми науки и тоже набирался знаний.
Нескладность его сохранилась. Случалось, сказав что-нибудь не очень понятное и довольно многозначительное, он ловил на себе чей-нибудь насмешливый взгляд. Будучи гордым и скрытным, Мусоргский втайне думал: «Погодите, придет еще время – я себя покажу!»
Но там, где дело касалось рояля, его признавали все. Повсюду он был желанным гостем: собирались ли у Даргомыжского, или в комнатке у Балакирева, или у Стасовых, или у невесты Кюи, Бамберг.
Его любили не только за игру, но и за нрав – деликатный и мягкий. Мусоргский платил тем же. Особенно он привязался к Балакиреву. Пускай тот ругал его, когда Модест приносил неудачный отрывок, пускай навязывал свои мнения и вкусы, – Мусоргский всё сносил: стоило Милию сесть за рояль, как Модест подпадал под его влияние. Балакирев был требователен, обидчив, мнителен, нетерпим, но он умел быть нежным другом и в дружбе бескорыстно отдавал всего себя.
В семье Мусоргских его полюбили. Хотя Юлия Ивановна видела руку Балакирева в том, что карьера Моди испорчена и что он так увлекся музыкой, но, когда Милий Алексеевич приходил к ним, она тоже подпадала под его влияние.
Иной раз, послушав, о чем они говорят, мать, вздохнув, произносила:
– Ну, помогай вам бог, а я вам всем желаю счастья.
Если Балакирев бывал болен, она через сына передавала ему привет и посылала варенье.
– Как цыган твой? – спрашивала она. – Все горячитесь? Господи, силы какие, порывы какие, а на что все уйдет! Может, она не нужна, ваша музыка, и общество ее не оценит? Я по газетам да по афишам сужу: больше иностранное любят, на это падки, а до своего… Не знаю, Модя, не знаю…
Сделав решительный шаг, пожертвовав обеспеченным существованием, Мусоргский вскоре почувствовал, что духовные силы его прибывают. Что ни вечер – то музыка и беседы о ней. Что ни утро – работа над новыми сочинениями. В летнюю пору его послали бы со стрелковым полком в лагеря и обрекли бы на бессмысленное существование без книг и друзей, а теперь он оказался хозяином своего времени и своих мыслей.
Написано было «Скерцо» для оркестра, затем «Скерцо» для фортепьяно, соната, первые романсы. Еще прежде он пытался писать оперу по мотивам «Ган-Исландца» Гюго, теперь же обдумывал музыку к «Царю Эдипу» Софокла.
В том кругу, где вращался Мусоргский, говорили много о грядущих успехах именно русской музыки. Между тем Кюи задумал писать «Ратклиффа», Балакирев сочинял увертюру и антракты к «Королю Лиру», да и он сам увлекся античной трагедией. Может ли русский композитор полностью выразить себя в этих сюжетах? Вот о чем иногда думал Мусоргский, возвращаясь домой с музыкального собрания. Правда, Глинка тоже многое создавал на сюжеты нерусские, но бессмертная его слава неотделима от «Сусанина» и «Руслана». Даргомыжский тоже дорог всем, кто к нему потянулся, не «Эсмеральдой», а «Русалкой». Друзья часто толковали о народном и самобытном, а Мусоргский, слушая их, не в состоянии был провести границу между своим и общим, между народным и ненародным. Вот Балакирев, не выдержавший петербургской нужды, отправился к себе в Нижний. Проезжая через Москву, он бродил по ее улицам, заходил в Кремль. Москва, о которой толковали так часто друзья, которую называли в шутку Иерихоном, предстала в балакиревских письмах в ином свете: со своей стариной, с изумительной красотой соборов, монастырей, зубчатых стен и узких, стрельчатых сводов.
Прочитав его письма, Мусоргский тоже захотел ощутить вкус древней столицы, почувствовать силу ее традиций и ее старины. Петербург, город странный, причудливый, строгий, показался ему окаменелым. Он стал мечтать о поездке.
Вскоре обстоятельства сложились так, что поездка стала возможной.
Среди поклонниц Даргомыжского была миловидная женщина, Марья Васильевна Шиловская. Она охотно пела на вечерах и обычно имела большой успех, хотя иногда фальшивила. Если кто-нибудь шепотом говорил про это хозяину, тот отвечал:
– Помилуйте, быть не может! Такая хорошенькая – и вдруг фальшивит!
Обстоятельствам было угодно, чтобы Марья Васильевна, выйдя замуж за Шиловского, стала владетельницей богатейших имений. Привязанность к музыке она сохранила и в своем поместье под Москвой продолжала традиции петербургских кружков: артисты и певцы съезжались в Глебово; тут устраивались музыкальные вечера, на которых пели хозяйка и гости.
Когда Шиловская приезжала в Петербург, она всякий раз наведывалась к Даргомыжскому. Среди новых его друзей Марья Васильевна особенно заприметила Мусоргского: хорошо воспитанный, приятный с лица, изящный, он играл с такой свободой, так блестяще импровизировал, что трудно было пройти мимо него. Да и кое-что из сочиненного им уже получило признание.
Встречаясь с Мусоргским на собраниях, Марья Васильевна посылала в его сторону ласковые взгляды, а то и беседовала приязненно, добиваясь его похвал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
 https://sdvk.ru/stoleshnitsy/ 

 польская плитка для ванны