Что автор "Одного дня Ивана Денисовича" предстал на страницах журнала в качестве степенного лектора это имеет в наше время вид такой же, как если бы Толстого приглашали в дворянское собрание "почитать о Пушкине". Где ничто и никто не нарушит покоя благородного трусливого собрания и не смутит их напудренных благородий. Сословие литераторов из "Нового мира" могло б устраивать уже и благотворительные балы да обеды; обед в пользу бездомных, обед в пользу изувеченных на войне солдат и так далее... Выпьют наши просвещенные консерваторы по фужеру шампанского - упадут как с неба "поручику Петрову" костыли.
А в то время за стенами благополучного трусливого литературного мирка бродит "свинцовая мерзость жизни", не пущенная даже на порог, потому что место ей - ну хоть бы в злачных подвалах газет, где о смерти не одного несчастного написано было почти теми словами: "Испортил песню, дурак..." А что там было, что сказала нам эта жизнь и смерть, того уж не услышим мы из газетных этих подвалов, где есть только одна циничная псевднонародная хроника убийств, поджогов, обманов, грабежей и тому подобного; кунсткамера, ярмарка продажная уродов и уродств.
У нас с самого начала было заложено в словесности такое вот противоречие, была такая дикость: просвещенные люди писали и говорили на чужеродном, французском языке. Уже по одному этому можно постичь пропасть отчуждения и презрения не столько к народу, сколько к самой ж и з н и, что океаном омывала игрушечные островки дворцов да усадеб. Как раз с простонародьем была и душевная связь: эту близость отеческую рождали частые войны, что кровью пролитой роднили дворянство с простонародной средой солдат. Достоевский указал еще одно место русского общежития - каторгу. Но общей жизни, общей земли и воздуха, казалось, не могло возникнуть.
Однако это о б щ е е возникло - и только в русской литературе. Возникло, как идеал, даже точней сказать - как тоска. С этой тоской по общем у пишет Радищев "Путешествие", где одинаково достается разоблачений и мужикам, и барам; это же, подспудно, стало и русской тоской "по Богу", по правде, по истине. Но что надо понять - нравственный императив этого духовного переворота: стали писать о тех и за ради тех, кто даже и не мог-то, не умел читать. Но для целого, для обретения смысла жизни общей требовалось, чтобы тот, о ком и ради кого пишется, и сам бы узнал, постиг прочитал. И в литературе нашей было всегда два генеральных направления: одно покоряло океаны русской жизни, неведомые, рассказывая просвещенному сословию буквально о том, что "варится в горшочке на ужин" у сапожника или плотника. А другое - учило сапожников и плотников читать, просвещая их невежество, создавая уже в среде простонародья этот просвещенный слой.
Вся эта, если хотите, схема, справедлива до наших дней. И если "Новый мир" времен Твардовского был протестом, то более глубоким по своей сути: интеллигенции стало нравственно необходимо понимать, знать, чем жив народ, порабощенный колхозами и скрытый от глаз за парадными картинами потемкинских деревень... Деревенской прозой зачитывались не крестьяне, а учителя да инженеры. Написанное расходилось родными, сильными волнами по простору России. А без всей России не мыслили себя, своей судьбы - ни Солженицын с Астафьевым, ни сам тот журнал. Но как просто оказалось теперь новообращенным в литературу существовать именно что без России, закупоривая ее в свои филологические колбы.
Миссия русской литературы в том, чтобы из всех сил противиться быть литературой, - и она говорила за "тварь бессловесную". Она образует историю, которой нет как осмысленного и целого из-за нескончаемой череды исторических катастроф. Она образует народ, которого нет как нации - как нет даже имени русского народа в названии построенного на его крови государства. Она образует собой океанский простор жизни, где нет в свой черед одного для всех Закона, Справедливости, Суда. Она же образовала самое ценное и общее, что есть в России - культуру. Но уничтожать ценности этой культуры в силах только те, кто умеет читать и писать, да еще и знает в этом толк. Точно так, если вы говорите о падении нравственности в обществе, то это значит, что меньше ее стало в людях, ранее бывших или считавших себя духовными, нравственными: никто другой не виноват, потому что все другие всегда и жили своей суетной грешной жизнью, думая только о хлебе насущном, но, между прочим, почитая господ литераторов выше себя.
На писателей, на деятелей литературы, и в советское время глядели как на начальников - почтительно, но без особого доверия и любви. Бесконечно были они далеки от народа, но и люди земли, труда - бесконечно были далеки от тех, кто жил подальше от заводов да скотных дворов. Наше время наращивает эту чужесть с новой силой - с энергией социального и культурного обновления. Но эта энергия (и в обществе, и в культуре) направлена не на созидание общего, а на расслоение и обособление.
Новым же оказывается давно забытое старое: варварство хижин и дворцов.
ЮБИЛЕЙЩИНА
Мемуарно-юбилейной публикацией Евгения Евтушенко "Обреченный на бессмертье" - главкой из биографической книги, посвященной Солженицыну "Литературная газета" открыла не иначе, как юбилейные торжества, ведь не тайна, что Александру Исаевичу Солженицыну осенью этого года исполнится восемьдесят лет. Но в другой газете, которая еще смелей называет себя "газетой московской интеллигенции", почти в то же самое время вышла статья Роя Медведева "От триумфа до безвестности", сдобренная голосами "с улицы" и мнениями деятелей культуры о Солженицыне, - однако там, похоже, торжества уже так скоро хотели не открыть, а отменить. Но в духе обоих публикаций - не газет - есть и нечто совершенно одинаковое.
Уже в простом этом наборе заголовков, обстоятельств кишмя кишит по-ярмарочному, вероятно, то же самое лицемерие, о котором писал в одной из своих статей Солженицын, только живое, а не пойманное и скованное мыслью, потому что сколько ни думай, сколько ни пиши о нем, взятое невесомо из жизни, оно всей тяжестью своей канет обратно же в жизнь... Евтушенко обрекает Солженицына на бессмертие, попутно отказывая в смысле всему, что написано после "Одного дня Ивана Денисовича". Не иначе как итог жизни этой и этого творчества подводит и Рой Медведев, но менее утешительный: Солженицын не сделал всего, что мог, а читай Медведева внимательней - ничего не сделал, ничего не мог, ни кем он не стал... Рейтинг его как политика в России пал!
И это почти детективная история, интригу которой и надо суметь понять: ЮБИЛЕЙ СОЛЖЕНИЦЫНА и ЛИЦЕМЕРИЕ НА ИСХОДЕ ХХ ВЕКА. Эти два тяжелейших, снаряженных самой мощной начинкой снаряда испытают на прочность две Судьбы судьбу писателя и судьбу интеллигенции, тогда как все навязавшиеся за последние десятилетия узелки на линиях этих судеб только давали на ощупь понять, что уже-то снова напряженны и неясны. Писателя, возвратившегося на родину из многолетнего изгнания, творческая интеллигенция в своей массе встретила уже как врага - в синодике у Роя Медведева читайте, что говорили Сарнов, покойный Юрий Нагибин, Бакланов и многие, но ведь не цитирует он их изречений других, другого времени и образца - когда они много лет тому назад тоже встречали Солженицына с "Одним днем Ивана Денисовча" как писателя, и чуть не плакали от восторгов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
А в то время за стенами благополучного трусливого литературного мирка бродит "свинцовая мерзость жизни", не пущенная даже на порог, потому что место ей - ну хоть бы в злачных подвалах газет, где о смерти не одного несчастного написано было почти теми словами: "Испортил песню, дурак..." А что там было, что сказала нам эта жизнь и смерть, того уж не услышим мы из газетных этих подвалов, где есть только одна циничная псевднонародная хроника убийств, поджогов, обманов, грабежей и тому подобного; кунсткамера, ярмарка продажная уродов и уродств.
У нас с самого начала было заложено в словесности такое вот противоречие, была такая дикость: просвещенные люди писали и говорили на чужеродном, французском языке. Уже по одному этому можно постичь пропасть отчуждения и презрения не столько к народу, сколько к самой ж и з н и, что океаном омывала игрушечные островки дворцов да усадеб. Как раз с простонародьем была и душевная связь: эту близость отеческую рождали частые войны, что кровью пролитой роднили дворянство с простонародной средой солдат. Достоевский указал еще одно место русского общежития - каторгу. Но общей жизни, общей земли и воздуха, казалось, не могло возникнуть.
Однако это о б щ е е возникло - и только в русской литературе. Возникло, как идеал, даже точней сказать - как тоска. С этой тоской по общем у пишет Радищев "Путешествие", где одинаково достается разоблачений и мужикам, и барам; это же, подспудно, стало и русской тоской "по Богу", по правде, по истине. Но что надо понять - нравственный императив этого духовного переворота: стали писать о тех и за ради тех, кто даже и не мог-то, не умел читать. Но для целого, для обретения смысла жизни общей требовалось, чтобы тот, о ком и ради кого пишется, и сам бы узнал, постиг прочитал. И в литературе нашей было всегда два генеральных направления: одно покоряло океаны русской жизни, неведомые, рассказывая просвещенному сословию буквально о том, что "варится в горшочке на ужин" у сапожника или плотника. А другое - учило сапожников и плотников читать, просвещая их невежество, создавая уже в среде простонародья этот просвещенный слой.
Вся эта, если хотите, схема, справедлива до наших дней. И если "Новый мир" времен Твардовского был протестом, то более глубоким по своей сути: интеллигенции стало нравственно необходимо понимать, знать, чем жив народ, порабощенный колхозами и скрытый от глаз за парадными картинами потемкинских деревень... Деревенской прозой зачитывались не крестьяне, а учителя да инженеры. Написанное расходилось родными, сильными волнами по простору России. А без всей России не мыслили себя, своей судьбы - ни Солженицын с Астафьевым, ни сам тот журнал. Но как просто оказалось теперь новообращенным в литературу существовать именно что без России, закупоривая ее в свои филологические колбы.
Миссия русской литературы в том, чтобы из всех сил противиться быть литературой, - и она говорила за "тварь бессловесную". Она образует историю, которой нет как осмысленного и целого из-за нескончаемой череды исторических катастроф. Она образует народ, которого нет как нации - как нет даже имени русского народа в названии построенного на его крови государства. Она образует собой океанский простор жизни, где нет в свой черед одного для всех Закона, Справедливости, Суда. Она же образовала самое ценное и общее, что есть в России - культуру. Но уничтожать ценности этой культуры в силах только те, кто умеет читать и писать, да еще и знает в этом толк. Точно так, если вы говорите о падении нравственности в обществе, то это значит, что меньше ее стало в людях, ранее бывших или считавших себя духовными, нравственными: никто другой не виноват, потому что все другие всегда и жили своей суетной грешной жизнью, думая только о хлебе насущном, но, между прочим, почитая господ литераторов выше себя.
На писателей, на деятелей литературы, и в советское время глядели как на начальников - почтительно, но без особого доверия и любви. Бесконечно были они далеки от народа, но и люди земли, труда - бесконечно были далеки от тех, кто жил подальше от заводов да скотных дворов. Наше время наращивает эту чужесть с новой силой - с энергией социального и культурного обновления. Но эта энергия (и в обществе, и в культуре) направлена не на созидание общего, а на расслоение и обособление.
Новым же оказывается давно забытое старое: варварство хижин и дворцов.
ЮБИЛЕЙЩИНА
Мемуарно-юбилейной публикацией Евгения Евтушенко "Обреченный на бессмертье" - главкой из биографической книги, посвященной Солженицыну "Литературная газета" открыла не иначе, как юбилейные торжества, ведь не тайна, что Александру Исаевичу Солженицыну осенью этого года исполнится восемьдесят лет. Но в другой газете, которая еще смелей называет себя "газетой московской интеллигенции", почти в то же самое время вышла статья Роя Медведева "От триумфа до безвестности", сдобренная голосами "с улицы" и мнениями деятелей культуры о Солженицыне, - однако там, похоже, торжества уже так скоро хотели не открыть, а отменить. Но в духе обоих публикаций - не газет - есть и нечто совершенно одинаковое.
Уже в простом этом наборе заголовков, обстоятельств кишмя кишит по-ярмарочному, вероятно, то же самое лицемерие, о котором писал в одной из своих статей Солженицын, только живое, а не пойманное и скованное мыслью, потому что сколько ни думай, сколько ни пиши о нем, взятое невесомо из жизни, оно всей тяжестью своей канет обратно же в жизнь... Евтушенко обрекает Солженицына на бессмертие, попутно отказывая в смысле всему, что написано после "Одного дня Ивана Денисовича". Не иначе как итог жизни этой и этого творчества подводит и Рой Медведев, но менее утешительный: Солженицын не сделал всего, что мог, а читай Медведева внимательней - ничего не сделал, ничего не мог, ни кем он не стал... Рейтинг его как политика в России пал!
И это почти детективная история, интригу которой и надо суметь понять: ЮБИЛЕЙ СОЛЖЕНИЦЫНА и ЛИЦЕМЕРИЕ НА ИСХОДЕ ХХ ВЕКА. Эти два тяжелейших, снаряженных самой мощной начинкой снаряда испытают на прочность две Судьбы судьбу писателя и судьбу интеллигенции, тогда как все навязавшиеся за последние десятилетия узелки на линиях этих судеб только давали на ощупь понять, что уже-то снова напряженны и неясны. Писателя, возвратившегося на родину из многолетнего изгнания, творческая интеллигенция в своей массе встретила уже как врага - в синодике у Роя Медведева читайте, что говорили Сарнов, покойный Юрий Нагибин, Бакланов и многие, но ведь не цитирует он их изречений других, другого времени и образца - когда они много лет тому назад тоже встречали Солженицына с "Одним днем Ивана Денисовча" как писателя, и чуть не плакали от восторгов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22