Ребята, игравшие на гитаре, сразу же вернулись в зал, сели на подоконник и, приладившись к струнам, заиграли хоту, подхватывая мелодию друг у друга, и стало вдруг тихо-тихо кругом, потому что хота была словно девушка, идущая по горной тропе ранним утром, - босая, в черном платье и с капельками пота на лице.
...Все вагоны первого класса были забиты пассажирами, а во втором классе народу почти не было, только солдаты, ехавшие на рождественские каникулы, студенты и крестьяне. Солдаты сидели в одном купе, крестьяне- во втором, студенты стояли в проходе и курили, открыв окна, а в купе, куда вошел я, был полусумрак, и на кушетке лежала веснушчатая девушка с рыжими волосами. Она была одета так же, как и все хиппи или подражающие им, - в зеленую спортивную куртку, прожженную во многих местах сигаретами, и в залатанные джинсы. Только, в отличие от истинных хиппи, девушка были умыта и волосы ее были рассыпчатыми и сухими, как свежее июньское сено, и такими же душистыми. В остальном же моя соседка была типичным хиппи, которых сейчас так много в том мире, где мораль должна быть выражена внешне: белая сорочка, черный костюм и положение в оффисе. Одни говорят о хиппи с брезгливостью ("Эти сорванцы!"), другие - с тяжелой ненавистью ("Эти проклятые левые!"), третьи - с нездоровым интересом ("Они исповедуют свободную любовь..."), четвертые - с тревогой ("Это ведь наши дети, они должны принять из наших рук плоды трудов наших..."), пятые - с состраданием ("Больные дети..."). А может быть, "больное общество"? Нет?
Девушка заняла всю кушетку, хотя во втором классе положено занимать лишь одно место из трех.
- Опустите табличку "окьюпайд", - посоветовала она, - и занимайте вторую кушетку. Французы не входят, если опущена табличка.
- Американцы обращаются ко всем людям во всех странах на своем языке, сказал я, - словно все должны знать ваш язык.
- Я англичанка. Как раз американцы стараются учить иностранные языки. Мы, имперские островитяне, считаем это ненужным. "Правь, Британия" - это ж мы придумали.
Я опустил табличку "окюпэ", положил под голову свой рюкзак и лег на кушетку, хрустко, с усталости, потянувшись.
Девушка усмехнулась.
- Так тянется мой отчим, когда возвращается из суда. Весь хрустит, как валежник. Вы-то хоть не адвокат?
- Нет. А почему "хоть"?
- Ненавижу адвокатов. Мой отчим всегда смеялся, когда рассказывал о своих подзащитных. Как они нервничают, как боятся сказать до конца всю правду, как хотят ему верить и не могут, как неумело лгут, как подло выгораживают себя перед своею же совестью.
- Может быть, отчим прав?
- Может быть. Только зачем тогда защищать? Тогда судить надо, так честней.
- Верно.
Девушка вдруг рассмеялась. Она смеялась зло, и красивое лицо ее было злым, и по глазам ее было видно, что она мне не верит. А мне неинтересно разговаривать со злыми или трусливыми людьми, а еще пуще с теми, кто не верит мне. Поэтому я повернулся на бок, уткнулся носом в старый, полосатый, стертый плюш и сразу же задремал. Сколько я проспал, понять было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил, приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы, почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я спросил ее:
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.
...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.
А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя своим внутренним трибуналом отцовства?
- Хочешь бутерброд? - спросил я.
- Конечно, хочу.
Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.
- Воды у вас нет? - спросила она.
- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.
- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, - двери-то в этих купе не запираются.
- Ты похожа знаешь на кого?
- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.
- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.
Девушка вдруг улыбнулась:
- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса. У вас больше нет бутербродов?
- Нет.
Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее мне.
- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.
- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два часа. Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все равно врете. Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
...Все вагоны первого класса были забиты пассажирами, а во втором классе народу почти не было, только солдаты, ехавшие на рождественские каникулы, студенты и крестьяне. Солдаты сидели в одном купе, крестьяне- во втором, студенты стояли в проходе и курили, открыв окна, а в купе, куда вошел я, был полусумрак, и на кушетке лежала веснушчатая девушка с рыжими волосами. Она была одета так же, как и все хиппи или подражающие им, - в зеленую спортивную куртку, прожженную во многих местах сигаретами, и в залатанные джинсы. Только, в отличие от истинных хиппи, девушка были умыта и волосы ее были рассыпчатыми и сухими, как свежее июньское сено, и такими же душистыми. В остальном же моя соседка была типичным хиппи, которых сейчас так много в том мире, где мораль должна быть выражена внешне: белая сорочка, черный костюм и положение в оффисе. Одни говорят о хиппи с брезгливостью ("Эти сорванцы!"), другие - с тяжелой ненавистью ("Эти проклятые левые!"), третьи - с нездоровым интересом ("Они исповедуют свободную любовь..."), четвертые - с тревогой ("Это ведь наши дети, они должны принять из наших рук плоды трудов наших..."), пятые - с состраданием ("Больные дети..."). А может быть, "больное общество"? Нет?
Девушка заняла всю кушетку, хотя во втором классе положено занимать лишь одно место из трех.
- Опустите табличку "окьюпайд", - посоветовала она, - и занимайте вторую кушетку. Французы не входят, если опущена табличка.
- Американцы обращаются ко всем людям во всех странах на своем языке, сказал я, - словно все должны знать ваш язык.
- Я англичанка. Как раз американцы стараются учить иностранные языки. Мы, имперские островитяне, считаем это ненужным. "Правь, Британия" - это ж мы придумали.
Я опустил табличку "окюпэ", положил под голову свой рюкзак и лег на кушетку, хрустко, с усталости, потянувшись.
Девушка усмехнулась.
- Так тянется мой отчим, когда возвращается из суда. Весь хрустит, как валежник. Вы-то хоть не адвокат?
- Нет. А почему "хоть"?
- Ненавижу адвокатов. Мой отчим всегда смеялся, когда рассказывал о своих подзащитных. Как они нервничают, как боятся сказать до конца всю правду, как хотят ему верить и не могут, как неумело лгут, как подло выгораживают себя перед своею же совестью.
- Может быть, отчим прав?
- Может быть. Только зачем тогда защищать? Тогда судить надо, так честней.
- Верно.
Девушка вдруг рассмеялась. Она смеялась зло, и красивое лицо ее было злым, и по глазам ее было видно, что она мне не верит. А мне неинтересно разговаривать со злыми или трусливыми людьми, а еще пуще с теми, кто не верит мне. Поэтому я повернулся на бок, уткнулся носом в старый, полосатый, стертый плюш и сразу же задремал. Сколько я проспал, понять было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил, приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы, почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я спросил ее:
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.
...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.
А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя своим внутренним трибуналом отцовства?
- Хочешь бутерброд? - спросил я.
- Конечно, хочу.
Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.
- Воды у вас нет? - спросила она.
- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.
- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, - двери-то в этих купе не запираются.
- Ты похожа знаешь на кого?
- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.
- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.
Девушка вдруг улыбнулась:
- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса. У вас больше нет бутербродов?
- Нет.
Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее мне.
- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.
- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два часа. Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все равно врете. Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10