В конце того дня, говорит Плутарх, победоносный Филипп Македонский вышел, чтобы увидеть павших, и, когда он прошел к месту, где триста воинов сражались, а ныне и покоились вместе, в нем проснулось любопытство; поняв, что это был отряд любовников, он пролил слезы и сказал: кто помыслит низменное о деяниях этих людей, да погибнет.
Хаусмен. Я стал бы кому-то таким другом.
АЭХ. Мечтать о том, чтобы принять грудью меч, подставить голову под пулю…
Хаусмен. Я смог бы.
АЭХ…и очнуться, чтобы обнаружить, что мир гнусно продолжает жить, а ты умираешь от старости, не от боли.
Хаусмен. Но…
АЭХ. Сложи жизнь за товарища – брось ее наземь как циновку…
Хаусмен. Ох…
АЭХ. Оставь ее за доброе слово и улыбку, как оставляют на столе игральную карту, – отложи ее, как откладывают бутылку лучшего вина на тот день, когда твоя дурацкая жизнь окончится; можем ли мы помыслить о какой-нибудь еще жертве? – о да, прежде всего – прежде всего – брось свою жизнь, как мешок на обочине дороги, хотя дни твоего похода и так сочтены, и предел их – могила. Любовь не изменит своим проказам, назови ее дружбой или как угодно еще.
Хаусмен. Я не знаю, что такое любовь.
АЭХ. Отчего же, знаете. В Средневековье, в Македонии, в последнем меркнущем отсвете классической древности некто по имени Септимий скопировал отрывки старых книг для своего сына; поэтому мы располагаем одним предложением из «Поклонников Ахилла». Любовь, говорит Софокл, как лед в детских руках. Осколок льда, крепко сжатый в кулаке. Я хотел бы помочь вам, но мне это не дано.
Хаусмен. Значит, это любовь. Я приму ее. Мне жаль, что вы несчастливы, но в этом нет моей вины. Чужим несчастьем вашего не излечишь. Вы подадите мне руку?
АЭX. Охотно. (Пожимает протянутую Хаусменом руку.)
Хаусмен. Что случилось в конце с Тезеем и Пирифоем?
АЭX. Это и был конец. Последнее путешествие вело их в Аид; их изловили и заковали в невидимые цепи. Тезей в итоге был освобожден, но ему пришлось оставить друга. В узах, которых не сорвать товарищеской любви.
Хаусмен. Abrumpere здесь неудачно. На его месте я бы сказал «не разъять».
АЭX. На его месте вы бы и Ньюдигейта не выиграли.
Хаусмен. Я и думаю, что мне не выиграть. В этом году тема из Катулла: плач по золотому веку, когда боги спускались навестить нас, пока мы не пошли дорогою зла.
АЭX. Превосходная тема для поэмы. Ложная ностальгия. Рёскин говорил, что до железных дорог в Дербишире было видно, как Музы танцуют перед Аполлоном.
Хаусмен. Где это он говорил?
АЭХ (указывает). Здесь.
Под этой скамейкой есть горшок?
Хаусмен. А?… Нет.
АЭХ. Наверное, это плохая мысль.
Выходит, что мы всегда живем в чьем-то золотом веке, даже Рёскин, который глядит так мрачно. Он – бука: хмурится на все, что ни попадется ему на глаза, и все хмурится ему в ответ. От этого и впрямь лишишься рассудка. Жизнь для Рёскина – как дорожное происшествие: он только и знает, что, беснуясь, зовет врачей, отводит в сторону встречный транспорт и требует обуздать движение законным порядком. В этом соль его искусствоведения.
Хаусмен. В первом семестре в Оксфорде я слушал лекции Рёскина. Конец он принял безумным.
АЭХ. Боюсь, мы можем пойти по кругу.
Встает. Хаусмен подбирает книги. Пейтер и Бал-лиольский Студент входят как прежде.
Пейтер. Очаровательно сказано. Когда вернусь домой, я пристальней взгляну на вашу фотографию.
Уходят.
АЭХ. Так и есть.
Пейтер в чужие дела не лезет, его дело маленькое, он всегда в сторонке. Когда он смотрит на вещь, она тает: Пейтер весь в тонах, резонансах, в переплетениях, в ловле мгновений – и все ради себя. Жизнь не для того, чтобы ее понимать, но чтобы ее сносить и украшать. Из вас выйдет толк, так или иначе. Я тоже уверенно шел на высший балл .
Хаусмен. Вы его не получили?
АЭХ. Нет. Не получил – ни хорошего, ни среднего, ни даже проходного.
Хаусмен. Вы провалили?
АЭХ. Да.
Хаусмен. Но как?
АЭХ. Все хотели знать – как.
Хаусмен. О…
Джексон (за сценой). Хаусмен!
Поллард (за сценой). Хаусмен!
Хаусмен. Что же было потом?
АЭХ. Я стал чиновником и поселился на квартире в Бейзуотере.
Поллард (за сценой). Хаус! Пикник!
Джексон (за сценой). Акриды! Мед!
Хаусмен. Извините, меня зовут. Вы закончили своего Проперция?
АЭХ. Нет.
Хаусмен. Он все еще у вас?
АЭX. О да. В коробке с бумагами, которую я велел сжечь после смерти.
Джексон и Поллард подплывают на лодке.
Хаусмен (в сторону лодки). Я здесь. АЭХ. Мо!…
Поллард. Пора.
Хаусмен подходит к лодке и перебирается в нее.
АЭХ. Я бы умер за тебя, но счастье меня обошло!
Хаусмен. Куда мы плывем?
Поллард. В Аид. Я принес Платона – поучишь со мной?
Хаусмен. Я в него даже не заглядывал. Платон ничего не объясняет, кроме собственных мыслей.
Джексон. Зачем тогда его изучать?
Поллард. Мы изучаем античных авторов, чтобы извлекать у них уроки для настоящего.
Хаусмен. Вздор.
Поллард. Вот как? Пусть. Мы изучаем античных авторов, чтобы закончить с отличием и вести жизнь ученого с приятной легкостью.
Хаусмен. Чтобы объяснять мир, мы нуждаемся в науке. У Джексона знаний больше, чем у Платона. Следовательно, единственная причина изучать, что и по какому поводу думал Платон, – это восстановление его текста. Что и является сутью критики классических текстов, каковая, в свою очередь, является наукой, а именно филологией. Джексон, мы вместе будем учеными. То есть мы оба будем учеными. А Поллард станет тем, что считают классическим филологом в Оксфорде, – критиком литературы на древних языках.
Поллард. Послушай, ты видел в «Скетче» последнюю из уайльдовских шуток? «Ох, как тяжело я проработал целый день – утром поставил запятую, а вечером убрал!» Разве это не восхитительно?
Хаусмен. Почему?
Поллард. Что?
Хаусмен. А, понимаю. Это была шутка?
Поллард. Право слово, Хаусмен!
Лодка уносит их. Хаусмен бросает лавровый венок в воду.
Держи правее, Джексон.
Джексон. Хочешь взять весла?
АЭХ. Parce, precor, precor. Оды, четыре, один. Ах ты, Венера, старая сводня. Где мы были? О, вот где мы все! Хорошо. Откройте вашего Горация. Книга четвертая, ода первая , молитва богине любви:
Intermissa, Venus, diu rursus bella moves ?
Parce precor, precor!
«Смилуйся, я молю, я молю! или лучше: пощади, я умоляю, я умоляю!» Эти же слова я произнес, когда увидел, что мистер Фрай пребывает в убеждении, будто bella – это прилагательное, значащее чуть ли не «прекрасная», которое столь же естественно подходит к Венере, как бекон к яичнице.
Intermissa, Venus, diu
rursus bella moves?
«Прекрасная Венера, прервавшись, движешься ли ты опять?» Мистер Фрай придает вопросу Горация редкостный идиотизм, а Гораций мертв, как и все мы будем мертвы но, пока я жив, я за него заступлюсь. Это война, мистер Фрай! Война есть bella . Венера, движешь ли ты войну? приводишь ли ты в движение войну? – сказали бы мы, затеваешь ли ты войну? или еще лучше: Венера, зовешь ли ты меня к оружию, rursus , опять, diu , после долгого времени, intermissa , после перерыва или после задержки, если вам угодно, и что же, по-вашему, было задержано? Два столетия назад Бентли прочел intermissa в связке с bella : отложена была война, мистер Фрай, а не Венера, и – да, и вы, мистер Карсен, а также и вы, мисс Фробишер, доброе утро, вы ведь извините, что мы начали без вас, – и теперь все становится ясно, не так ли? Через десять лет после того, как поэт объявил в Книге третьей, что он отказывается от любви, он вновь ощущает желание и просит пощады:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Хаусмен. Я стал бы кому-то таким другом.
АЭХ. Мечтать о том, чтобы принять грудью меч, подставить голову под пулю…
Хаусмен. Я смог бы.
АЭХ…и очнуться, чтобы обнаружить, что мир гнусно продолжает жить, а ты умираешь от старости, не от боли.
Хаусмен. Но…
АЭХ. Сложи жизнь за товарища – брось ее наземь как циновку…
Хаусмен. Ох…
АЭХ. Оставь ее за доброе слово и улыбку, как оставляют на столе игральную карту, – отложи ее, как откладывают бутылку лучшего вина на тот день, когда твоя дурацкая жизнь окончится; можем ли мы помыслить о какой-нибудь еще жертве? – о да, прежде всего – прежде всего – брось свою жизнь, как мешок на обочине дороги, хотя дни твоего похода и так сочтены, и предел их – могила. Любовь не изменит своим проказам, назови ее дружбой или как угодно еще.
Хаусмен. Я не знаю, что такое любовь.
АЭХ. Отчего же, знаете. В Средневековье, в Македонии, в последнем меркнущем отсвете классической древности некто по имени Септимий скопировал отрывки старых книг для своего сына; поэтому мы располагаем одним предложением из «Поклонников Ахилла». Любовь, говорит Софокл, как лед в детских руках. Осколок льда, крепко сжатый в кулаке. Я хотел бы помочь вам, но мне это не дано.
Хаусмен. Значит, это любовь. Я приму ее. Мне жаль, что вы несчастливы, но в этом нет моей вины. Чужим несчастьем вашего не излечишь. Вы подадите мне руку?
АЭX. Охотно. (Пожимает протянутую Хаусменом руку.)
Хаусмен. Что случилось в конце с Тезеем и Пирифоем?
АЭX. Это и был конец. Последнее путешествие вело их в Аид; их изловили и заковали в невидимые цепи. Тезей в итоге был освобожден, но ему пришлось оставить друга. В узах, которых не сорвать товарищеской любви.
Хаусмен. Abrumpere здесь неудачно. На его месте я бы сказал «не разъять».
АЭX. На его месте вы бы и Ньюдигейта не выиграли.
Хаусмен. Я и думаю, что мне не выиграть. В этом году тема из Катулла: плач по золотому веку, когда боги спускались навестить нас, пока мы не пошли дорогою зла.
АЭX. Превосходная тема для поэмы. Ложная ностальгия. Рёскин говорил, что до железных дорог в Дербишире было видно, как Музы танцуют перед Аполлоном.
Хаусмен. Где это он говорил?
АЭХ (указывает). Здесь.
Под этой скамейкой есть горшок?
Хаусмен. А?… Нет.
АЭХ. Наверное, это плохая мысль.
Выходит, что мы всегда живем в чьем-то золотом веке, даже Рёскин, который глядит так мрачно. Он – бука: хмурится на все, что ни попадется ему на глаза, и все хмурится ему в ответ. От этого и впрямь лишишься рассудка. Жизнь для Рёскина – как дорожное происшествие: он только и знает, что, беснуясь, зовет врачей, отводит в сторону встречный транспорт и требует обуздать движение законным порядком. В этом соль его искусствоведения.
Хаусмен. В первом семестре в Оксфорде я слушал лекции Рёскина. Конец он принял безумным.
АЭХ. Боюсь, мы можем пойти по кругу.
Встает. Хаусмен подбирает книги. Пейтер и Бал-лиольский Студент входят как прежде.
Пейтер. Очаровательно сказано. Когда вернусь домой, я пристальней взгляну на вашу фотографию.
Уходят.
АЭХ. Так и есть.
Пейтер в чужие дела не лезет, его дело маленькое, он всегда в сторонке. Когда он смотрит на вещь, она тает: Пейтер весь в тонах, резонансах, в переплетениях, в ловле мгновений – и все ради себя. Жизнь не для того, чтобы ее понимать, но чтобы ее сносить и украшать. Из вас выйдет толк, так или иначе. Я тоже уверенно шел на высший балл .
Хаусмен. Вы его не получили?
АЭХ. Нет. Не получил – ни хорошего, ни среднего, ни даже проходного.
Хаусмен. Вы провалили?
АЭХ. Да.
Хаусмен. Но как?
АЭХ. Все хотели знать – как.
Хаусмен. О…
Джексон (за сценой). Хаусмен!
Поллард (за сценой). Хаусмен!
Хаусмен. Что же было потом?
АЭХ. Я стал чиновником и поселился на квартире в Бейзуотере.
Поллард (за сценой). Хаус! Пикник!
Джексон (за сценой). Акриды! Мед!
Хаусмен. Извините, меня зовут. Вы закончили своего Проперция?
АЭХ. Нет.
Хаусмен. Он все еще у вас?
АЭX. О да. В коробке с бумагами, которую я велел сжечь после смерти.
Джексон и Поллард подплывают на лодке.
Хаусмен (в сторону лодки). Я здесь. АЭХ. Мо!…
Поллард. Пора.
Хаусмен подходит к лодке и перебирается в нее.
АЭХ. Я бы умер за тебя, но счастье меня обошло!
Хаусмен. Куда мы плывем?
Поллард. В Аид. Я принес Платона – поучишь со мной?
Хаусмен. Я в него даже не заглядывал. Платон ничего не объясняет, кроме собственных мыслей.
Джексон. Зачем тогда его изучать?
Поллард. Мы изучаем античных авторов, чтобы извлекать у них уроки для настоящего.
Хаусмен. Вздор.
Поллард. Вот как? Пусть. Мы изучаем античных авторов, чтобы закончить с отличием и вести жизнь ученого с приятной легкостью.
Хаусмен. Чтобы объяснять мир, мы нуждаемся в науке. У Джексона знаний больше, чем у Платона. Следовательно, единственная причина изучать, что и по какому поводу думал Платон, – это восстановление его текста. Что и является сутью критики классических текстов, каковая, в свою очередь, является наукой, а именно филологией. Джексон, мы вместе будем учеными. То есть мы оба будем учеными. А Поллард станет тем, что считают классическим филологом в Оксфорде, – критиком литературы на древних языках.
Поллард. Послушай, ты видел в «Скетче» последнюю из уайльдовских шуток? «Ох, как тяжело я проработал целый день – утром поставил запятую, а вечером убрал!» Разве это не восхитительно?
Хаусмен. Почему?
Поллард. Что?
Хаусмен. А, понимаю. Это была шутка?
Поллард. Право слово, Хаусмен!
Лодка уносит их. Хаусмен бросает лавровый венок в воду.
Держи правее, Джексон.
Джексон. Хочешь взять весла?
АЭХ. Parce, precor, precor. Оды, четыре, один. Ах ты, Венера, старая сводня. Где мы были? О, вот где мы все! Хорошо. Откройте вашего Горация. Книга четвертая, ода первая , молитва богине любви:
Intermissa, Venus, diu rursus bella moves ?
Parce precor, precor!
«Смилуйся, я молю, я молю! или лучше: пощади, я умоляю, я умоляю!» Эти же слова я произнес, когда увидел, что мистер Фрай пребывает в убеждении, будто bella – это прилагательное, значащее чуть ли не «прекрасная», которое столь же естественно подходит к Венере, как бекон к яичнице.
Intermissa, Venus, diu
rursus bella moves?
«Прекрасная Венера, прервавшись, движешься ли ты опять?» Мистер Фрай придает вопросу Горация редкостный идиотизм, а Гораций мертв, как и все мы будем мертвы но, пока я жив, я за него заступлюсь. Это война, мистер Фрай! Война есть bella . Венера, движешь ли ты войну? приводишь ли ты в движение войну? – сказали бы мы, затеваешь ли ты войну? или еще лучше: Венера, зовешь ли ты меня к оружию, rursus , опять, diu , после долгого времени, intermissa , после перерыва или после задержки, если вам угодно, и что же, по-вашему, было задержано? Два столетия назад Бентли прочел intermissa в связке с bella : отложена была война, мистер Фрай, а не Венера, и – да, и вы, мистер Карсен, а также и вы, мисс Фробишер, доброе утро, вы ведь извините, что мы начали без вас, – и теперь все становится ясно, не так ли? Через десять лет после того, как поэт объявил в Книге третьей, что он отказывается от любви, он вновь ощущает желание и просит пощады:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21