По крайней мере, я так думаю.
– А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.
– Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.
– Нельзя спокойно жить с таким соседством.
– Страшно за детей.
– А за душу?
Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:
– Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?
Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.
С земли идет ночь.
Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.
Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:
– В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.
– Огонь и в аду перед Сатаной, – сердито шамкает вторая старуха и уходит.
Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.
– Я боюсь, – говорит одна, прижимаясь к подруге.
Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, – груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.
– Прощай, Мариетт, – прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.
– Пойдем и мы, становится холодно, – говорят те две и встают. – Прощай, Мариетт.
– Прощайте.
– Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?
– Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.
Девушка смеется.
– А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он – и тебя нет. Куда ты прячешься?
– Я люблю думать о Филиппе.
– Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?
Уходят, смеясь и повторяя:
– Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…
Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.
Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.
– Ого! Ого!
– Это ты, Дан?
– Я.
– Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?
– Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.
Берет веревку от колокола и отбивает часы – семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.
– Ох, нет! – бормочет Дан. – Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.
Бормочет, кашляет.
– Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?
– Много кораблей уходит в море.
– Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.
– Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь – ой, какой умный! – и он приказал высечь море цепями. Ого!
– Я знаю, Дан. Ты говорил.
– Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан – зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.
– Что же тогда было бы, Дан?
– Ого!
Шепчет тихо:
– Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался – скверная соленая, глубокая лужа.
– Зачем ты его бранишь, он не любит этого, – упрекает Мариетт.
– Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он – скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу:
– Ого! Ого!
– Дан!
– Иди домой.
– Дан! Отчего ты не зажигаешь огня, когда играешь? Дан, я не люблю моего жениха. Ты слышишь, Дан?
Дан неохотно поворачивает голову.
– Я уже давно слышу это, Мариетт. Скажи отцу.
– Где моя мать, Дан?
– Ого! Опять ты бесишься, Мариетт? Ты слишком много смотришь на море – да. Вот я скажу, скажу отцу, да.
Скрывается в церкви, откуда вскоре доносятся звуки органа; слабые в первых протяжных, тяжело задумчивых аккордах, они быстро крепнут. И страстной тоскою своих человеческих напевов уже борются они с глухой и сумрачной тоской неутомимого прибоя. Как чайки в бурю рыскают звуки между высоких валов и выше подняться не могут на крыльях отягченных; держит их вечный и грозный океан в плену своих диких и извечных чар. Но поднялись они – и уже глуше шумит опустившийся океан; еще выше – и уже бессильно колышется внизу тяжелая, почти безгласная громада; звучат иные голоса в просторе светозарных далей. Одна тоска у дня, другая тоска у ночи – и вечным рабом вдруг кажется гордый, вечно мятущийся, черный океан.
Прижавшись щекою к холодному камню стены, слушает одинокая Мариетт и примиряется с чем – то, тоскуя все тише. Но вот звучат по дороге твердые и упорные шаги, скрежещет мелкий камень под крепкою стопою – и из-за церкви выходит он. Идет он медленно и строго, как те, кто не даром шатается по земле и знает оба ее конца: шляпу держит в руках, думает о чем-то, глядя перед собою. На широких плечах круглая, крепкая голова, с короткими волосами; темный профиль суров и повелительно-надменен; – и хотя одет человек в полувоенную одежду, но не подчиняет тело дисциплине одежды, а владеет ею как свободный. Складки ложатся покорно, не смеют иначе – согнет их, где надо, спокойно-сильное тело.
Приветствует его Мариетт:
– Добрый вечер.
Он, уже отошедший далеко, останавливается и медленно поворачивает голову. Выжидательно молчит, точно жалея расстаться с безмолвием.
– Это мне сказано: добрый вечер? – спрашивает наконец.
– Да, это вам. Добрый вечер.
Он молча смотрит.
– Ну, добрый вечер. Меня первый раз приветствуют в этой стране, и я удивился, услыхав твой голос. Подойди ближе. Отчего ты не спишь, когда все спят? Ты кто?
– Я дочь здешнего аббата.
Он засмеялся:
– Разве у попов бывают дети? Или в вашей стране особенные попы?
– Да, особенные.
– Теперь я вспоминаю: Хорре что-то рассказывал мне про здешнего попа.
– Кто этот Хорре?
– Мой матрос. Ну, тот, что покупает у вас джин…
Он снова несколько неожиданно засмеялся и продолжал:
– Да, он рассказывал что-то. Это твой отец проклял папу и назвал свою церковь свободной?
– Да.
– И сам сочиняет молитвы? И сам с рыбаками ходит в море? И своими руками наказывает тех, кто его не слушается?
– Да. Я его дочь. Меня зовут Мариетт. А как зовут вас?
– У меня много имен. Какое же тебе назвать?
– То, которым вас крестили.
– А почему ты думаешь, что меня крестили?
– Тогда то, которым называла вас мать.
– А почему ты думаешь, что у меня была мать? Я не знаю своей матери.
Мариетт говорит тихо:
– Я также не знаю своей матери.
Оба молчат и дружелюбно рассматривают друг друга.
– Так вот как! – говорит он. – Ты тоже не знаешь матери. Ну, что же! зови меня тогда Хаггарт.
– Хаггарт?
– Да. Тебе нравится имя? Я его сам придумал: Хаггарт. Жаль, что тебя уже назвали, я бы придумал тебе хорошенькое имя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
– А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.
– Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.
– Нельзя спокойно жить с таким соседством.
– Страшно за детей.
– А за душу?
Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:
– Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?
Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.
С земли идет ночь.
Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.
Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:
– В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.
– Огонь и в аду перед Сатаной, – сердито шамкает вторая старуха и уходит.
Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.
– Я боюсь, – говорит одна, прижимаясь к подруге.
Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, – груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.
– Прощай, Мариетт, – прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.
– Пойдем и мы, становится холодно, – говорят те две и встают. – Прощай, Мариетт.
– Прощайте.
– Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?
– Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.
Девушка смеется.
– А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он – и тебя нет. Куда ты прячешься?
– Я люблю думать о Филиппе.
– Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?
Уходят, смеясь и повторяя:
– Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…
Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.
Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.
– Ого! Ого!
– Это ты, Дан?
– Я.
– Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?
– Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.
Берет веревку от колокола и отбивает часы – семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.
– Ох, нет! – бормочет Дан. – Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.
Бормочет, кашляет.
– Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?
– Много кораблей уходит в море.
– Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.
– Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь – ой, какой умный! – и он приказал высечь море цепями. Ого!
– Я знаю, Дан. Ты говорил.
– Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан – зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.
– Что же тогда было бы, Дан?
– Ого!
Шепчет тихо:
– Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался – скверная соленая, глубокая лужа.
– Зачем ты его бранишь, он не любит этого, – упрекает Мариетт.
– Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он – скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу:
– Ого! Ого!
– Дан!
– Иди домой.
– Дан! Отчего ты не зажигаешь огня, когда играешь? Дан, я не люблю моего жениха. Ты слышишь, Дан?
Дан неохотно поворачивает голову.
– Я уже давно слышу это, Мариетт. Скажи отцу.
– Где моя мать, Дан?
– Ого! Опять ты бесишься, Мариетт? Ты слишком много смотришь на море – да. Вот я скажу, скажу отцу, да.
Скрывается в церкви, откуда вскоре доносятся звуки органа; слабые в первых протяжных, тяжело задумчивых аккордах, они быстро крепнут. И страстной тоскою своих человеческих напевов уже борются они с глухой и сумрачной тоской неутомимого прибоя. Как чайки в бурю рыскают звуки между высоких валов и выше подняться не могут на крыльях отягченных; держит их вечный и грозный океан в плену своих диких и извечных чар. Но поднялись они – и уже глуше шумит опустившийся океан; еще выше – и уже бессильно колышется внизу тяжелая, почти безгласная громада; звучат иные голоса в просторе светозарных далей. Одна тоска у дня, другая тоска у ночи – и вечным рабом вдруг кажется гордый, вечно мятущийся, черный океан.
Прижавшись щекою к холодному камню стены, слушает одинокая Мариетт и примиряется с чем – то, тоскуя все тише. Но вот звучат по дороге твердые и упорные шаги, скрежещет мелкий камень под крепкою стопою – и из-за церкви выходит он. Идет он медленно и строго, как те, кто не даром шатается по земле и знает оба ее конца: шляпу держит в руках, думает о чем-то, глядя перед собою. На широких плечах круглая, крепкая голова, с короткими волосами; темный профиль суров и повелительно-надменен; – и хотя одет человек в полувоенную одежду, но не подчиняет тело дисциплине одежды, а владеет ею как свободный. Складки ложатся покорно, не смеют иначе – согнет их, где надо, спокойно-сильное тело.
Приветствует его Мариетт:
– Добрый вечер.
Он, уже отошедший далеко, останавливается и медленно поворачивает голову. Выжидательно молчит, точно жалея расстаться с безмолвием.
– Это мне сказано: добрый вечер? – спрашивает наконец.
– Да, это вам. Добрый вечер.
Он молча смотрит.
– Ну, добрый вечер. Меня первый раз приветствуют в этой стране, и я удивился, услыхав твой голос. Подойди ближе. Отчего ты не спишь, когда все спят? Ты кто?
– Я дочь здешнего аббата.
Он засмеялся:
– Разве у попов бывают дети? Или в вашей стране особенные попы?
– Да, особенные.
– Теперь я вспоминаю: Хорре что-то рассказывал мне про здешнего попа.
– Кто этот Хорре?
– Мой матрос. Ну, тот, что покупает у вас джин…
Он снова несколько неожиданно засмеялся и продолжал:
– Да, он рассказывал что-то. Это твой отец проклял папу и назвал свою церковь свободной?
– Да.
– И сам сочиняет молитвы? И сам с рыбаками ходит в море? И своими руками наказывает тех, кто его не слушается?
– Да. Я его дочь. Меня зовут Мариетт. А как зовут вас?
– У меня много имен. Какое же тебе назвать?
– То, которым вас крестили.
– А почему ты думаешь, что меня крестили?
– Тогда то, которым называла вас мать.
– А почему ты думаешь, что у меня была мать? Я не знаю своей матери.
Мариетт говорит тихо:
– Я также не знаю своей матери.
Оба молчат и дружелюбно рассматривают друг друга.
– Так вот как! – говорит он. – Ты тоже не знаешь матери. Ну, что же! зови меня тогда Хаггарт.
– Хаггарт?
– Да. Тебе нравится имя? Я его сам придумал: Хаггарт. Жаль, что тебя уже назвали, я бы придумал тебе хорошенькое имя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19