Слезы, струившиеся по лицам людей в марте 53-го, включая Горбачева и его друга Млынаржа, конечно, давно высохли. Вопроса «Что теперь с нами будет?» уже никто не задавал. Выяснилось, что жизнь продолжается и после Сталина.
Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а ее логику и правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.
В провинции же, по рассказам самого Горбачева, дело обстояло по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как «кубанские казаки» и в своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или ленинградцы. «Многие у нас в крае относились ко всем этим „чисткам“, если и не с одобрением, то нередко со злорадством, - говорит Михаил Сергеевич, - ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период раскулачивания и коллективизации» (не в этой ли категории оказался и осужденный за «троцкизм» один из его дедов, Пантелей, правоверный активист, коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).
Вот почему, когда молодой и исполнительный функционер крайкома комсомола включился, как в посевную, в кампанию по десталинизации и поехал по районам разъяснять смысл решения ЦК, то столкнулся не просто с озадаченным, но и нередко враждебным молчанием людей на собраниях в низовых парторганизациях. Не меньшие, если не большие трудности для провинциальных партийцев создал Никита Сергеевич в конце своего правления, когда поделил страну на совнархозы, а партию - на «городскую и сельскую», требовал перегонять Америку то по надоям, то по кукурузе, то по баллистическим ракетам. «У нас в крае устали от Хрущева, считали, что он заблудился, и многие с облегчением вздохнули, когда его сняли», - эти горбачевские слова отражают настроения, распространенные в те годы в аппарате. Только пройдя через годы застоя, почувствовав реальную возможность возвращения тоталитарного режима и потратив первые, самые ценные годы своей перестройки на слом сопротивления созданной Сталиным всемогущей Системы, Горбачев сделает вывод: «Прийти к реформам значило, прежде всего, преодолеть в себе Сталина». И после этого запишет Хрущева в предтечи перестройки и в свои предшественники.
Теоретические дискуссии об истинных заветах Ильича, о невыкорчеванном наследии сталинизма в структурах партии и психологии ее функционеров явно увлекали Горбачева, и он с удовольствием на долгие часы втягивал в них членов Политбюро, во-первых, потому, что эти дебаты стали для него способом саморазвития, во-вторых - из-за того, что, перечитывая Ленина, он незаметно для себя начинал в него «играть», стараясь перенести в доставшееся ему послебрежневское Политбюро атмосферу острых идейных баталий - естественной среды обитания вождя большевиков.
Уже в решающие годы, когда закладывался фундамент его проекта и каждый месяц из отпущенного ему Историей срока и кредита народного доверия был на счету, выявилась та особенность Горбачева-политика, которая, в конце концов, обрушила недостроенное им здание перестройки: граничившее с отвращением нежелание заниматься рутинной, повседневной, систематической работой. Его зажигали и увлекали «большие дела», крупные идеи, судьбоносные решения, проекты, уходящие (и уводящие) за горизонт повседневности. Самым интересным собеседником был для него тот, кто отвлекал от будней, от скучной текучки, приглашал в разреженную атмосферу мира высоких идей. Тогдашний состав Политбюро явно не годился для философских диспутов в духе Афинской школы, и Горбачев поэтому мог охотно и щедро тратить свое время на других, не «уставных» собеседников.
Американский госсекретарь Дж.Шульц вспоминает, как, начав однажды с Горбачевым условленные переговоры о ракетах и боеголовках, они незаметно перешли на глобальные сюжеты и рассуждения о перспективах развития мира в ближайшие
15-20 лет. В результате «скучный» подсчет боеголовок был быстро свернут и передоверен экспертам, а собеседники часа на два погрузились в футурологию, поломав график встреч генсека. Подметив эту, конечно же, похвальную черту советского лидера - жадную тягу к познаниям, которая отличала молодого ставропольца еще с первого приезда в Москву, - Щульц, в прошлом университетский профессор, решил этим воспользоваться для его просвещения. К своему следующему визиту в Москву он запасся диаграммами и графиками и провел еще несколько часов с Горбачевым, восполняя пробелы в его знаниях о состоянии мировой экономики, роли информатики, основных тенденциях изменения мирового энергетического, демографического и технологического балансов. Было, наверно, что-то трогательное и необычайное в их беседах-лекциях, которые тем более охотно давал своему неожиданно обретенному слушателю в Кремле маститый американский адвокат, преподаватель, что его президент Рональд Рейган ничем подобным не интересовался и учиться чему бы то ни было не собирался.
Все это можно было бы только приветствовать, если бы интеллектуальное развитие, разумеется, необходимое любому человеку, а тем более занимающему такой пост, не отвлекало от решения массы повседневных, не терпевших отлагательства проблем. Их все более остро ставила необходимость управления гигантской, сконструированной под единоначалие государственной машиной. К этому добавлялись потребности той самой реформы, которая могла осуществляться только по указаниям свыше. Хотя, возможно, именно для уяснения того, какими должны быть эти указания, и требовалось перечитать уже однажды вызубренных классиков, критически взглянуть на своих предшественников и послушать соперников, добившихся впечатляющих успехов, чтобы определить, где и на каком вираже так убедительно сформулированный проект обеспечения всеобщего человеческого счастья соскользнул с предначертанного пути и покатился под откос.
Между тем времени на обдумывание у нового лидера практически не было - страна смотрела на него выжидательно, и надо было предлагать ей программу реформ, даже если она еще не существовала. И сам Горбачев, и многочисленные исследователи, и уже появившиеся историки перестройки подробно и не раз объясняли, почему иначе, как по решению, исходящему с самого верха, никакие серьезные перемены в советской системе начаться не могли. Даже пост второго человека в партийно-государственной иерархии, как показывает пример Косыгина, для этого был недостаточен. И причина не только в безупречных пропорциях пирамиды власти, стремившейся к единоличию, что характерно для всех тоталитарных режимов, но и в том, что «снизу» не поступало импульсов к сколько-нибудь серьезным реформам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а ее логику и правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.
В провинции же, по рассказам самого Горбачева, дело обстояло по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как «кубанские казаки» и в своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или ленинградцы. «Многие у нас в крае относились ко всем этим „чисткам“, если и не с одобрением, то нередко со злорадством, - говорит Михаил Сергеевич, - ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период раскулачивания и коллективизации» (не в этой ли категории оказался и осужденный за «троцкизм» один из его дедов, Пантелей, правоверный активист, коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).
Вот почему, когда молодой и исполнительный функционер крайкома комсомола включился, как в посевную, в кампанию по десталинизации и поехал по районам разъяснять смысл решения ЦК, то столкнулся не просто с озадаченным, но и нередко враждебным молчанием людей на собраниях в низовых парторганизациях. Не меньшие, если не большие трудности для провинциальных партийцев создал Никита Сергеевич в конце своего правления, когда поделил страну на совнархозы, а партию - на «городскую и сельскую», требовал перегонять Америку то по надоям, то по кукурузе, то по баллистическим ракетам. «У нас в крае устали от Хрущева, считали, что он заблудился, и многие с облегчением вздохнули, когда его сняли», - эти горбачевские слова отражают настроения, распространенные в те годы в аппарате. Только пройдя через годы застоя, почувствовав реальную возможность возвращения тоталитарного режима и потратив первые, самые ценные годы своей перестройки на слом сопротивления созданной Сталиным всемогущей Системы, Горбачев сделает вывод: «Прийти к реформам значило, прежде всего, преодолеть в себе Сталина». И после этого запишет Хрущева в предтечи перестройки и в свои предшественники.
Теоретические дискуссии об истинных заветах Ильича, о невыкорчеванном наследии сталинизма в структурах партии и психологии ее функционеров явно увлекали Горбачева, и он с удовольствием на долгие часы втягивал в них членов Политбюро, во-первых, потому, что эти дебаты стали для него способом саморазвития, во-вторых - из-за того, что, перечитывая Ленина, он незаметно для себя начинал в него «играть», стараясь перенести в доставшееся ему послебрежневское Политбюро атмосферу острых идейных баталий - естественной среды обитания вождя большевиков.
Уже в решающие годы, когда закладывался фундамент его проекта и каждый месяц из отпущенного ему Историей срока и кредита народного доверия был на счету, выявилась та особенность Горбачева-политика, которая, в конце концов, обрушила недостроенное им здание перестройки: граничившее с отвращением нежелание заниматься рутинной, повседневной, систематической работой. Его зажигали и увлекали «большие дела», крупные идеи, судьбоносные решения, проекты, уходящие (и уводящие) за горизонт повседневности. Самым интересным собеседником был для него тот, кто отвлекал от будней, от скучной текучки, приглашал в разреженную атмосферу мира высоких идей. Тогдашний состав Политбюро явно не годился для философских диспутов в духе Афинской школы, и Горбачев поэтому мог охотно и щедро тратить свое время на других, не «уставных» собеседников.
Американский госсекретарь Дж.Шульц вспоминает, как, начав однажды с Горбачевым условленные переговоры о ракетах и боеголовках, они незаметно перешли на глобальные сюжеты и рассуждения о перспективах развития мира в ближайшие
15-20 лет. В результате «скучный» подсчет боеголовок был быстро свернут и передоверен экспертам, а собеседники часа на два погрузились в футурологию, поломав график встреч генсека. Подметив эту, конечно же, похвальную черту советского лидера - жадную тягу к познаниям, которая отличала молодого ставропольца еще с первого приезда в Москву, - Щульц, в прошлом университетский профессор, решил этим воспользоваться для его просвещения. К своему следующему визиту в Москву он запасся диаграммами и графиками и провел еще несколько часов с Горбачевым, восполняя пробелы в его знаниях о состоянии мировой экономики, роли информатики, основных тенденциях изменения мирового энергетического, демографического и технологического балансов. Было, наверно, что-то трогательное и необычайное в их беседах-лекциях, которые тем более охотно давал своему неожиданно обретенному слушателю в Кремле маститый американский адвокат, преподаватель, что его президент Рональд Рейган ничем подобным не интересовался и учиться чему бы то ни было не собирался.
Все это можно было бы только приветствовать, если бы интеллектуальное развитие, разумеется, необходимое любому человеку, а тем более занимающему такой пост, не отвлекало от решения массы повседневных, не терпевших отлагательства проблем. Их все более остро ставила необходимость управления гигантской, сконструированной под единоначалие государственной машиной. К этому добавлялись потребности той самой реформы, которая могла осуществляться только по указаниям свыше. Хотя, возможно, именно для уяснения того, какими должны быть эти указания, и требовалось перечитать уже однажды вызубренных классиков, критически взглянуть на своих предшественников и послушать соперников, добившихся впечатляющих успехов, чтобы определить, где и на каком вираже так убедительно сформулированный проект обеспечения всеобщего человеческого счастья соскользнул с предначертанного пути и покатился под откос.
Между тем времени на обдумывание у нового лидера практически не было - страна смотрела на него выжидательно, и надо было предлагать ей программу реформ, даже если она еще не существовала. И сам Горбачев, и многочисленные исследователи, и уже появившиеся историки перестройки подробно и не раз объясняли, почему иначе, как по решению, исходящему с самого верха, никакие серьезные перемены в советской системе начаться не могли. Даже пост второго человека в партийно-государственной иерархии, как показывает пример Косыгина, для этого был недостаточен. И причина не только в безупречных пропорциях пирамиды власти, стремившейся к единоличию, что характерно для всех тоталитарных режимов, но и в том, что «снизу» не поступало импульсов к сколько-нибудь серьезным реформам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125