При описании признаков этого невиданного доселе мутанта, приобретавшего планетарный масштаб, на помощь ему приходил профессиональный идеолог-пропагандист А.Яковлев (позднее, уже разойдясь со своим духовником первых перестроечных лет, Горбачев в сердцах обзовет его «заведующим Агитпропом всех эпох - от Брежнева до Ельцина»). Именно тот своей словесной ворожбой добивался растяжения понятия социализма до безразмерных масштабов, превращая таким образом в некий эквивалент царства абсолютного Разума и Добра. Когда истощались ресурсы традиционных определений социализма, на помощь призывались доказательства «от противного». «Ничто в мировоззрении социализма, - объяснял Александр Николаевич, выступая в апреле 1988 года перед партаппаратом ЦК КПСС, - не предполагает вождизма, принижения роли масс, стирания индивидуальности человека, антигуманизма и беззакония». И обезоруживал своих оппонентов и сомневающихся риторическими вопросами: «Не грозило ли отходом от социализма беззаконие, глумление над людьми, топтание на месте, а затем и регресс в экономике, коррупция, разложение немалой части общества, паралич теоретической мысли и т.д.?» Понятно, что при подобном толковании и социализм, и перестройка, задуманная как его возрождение, закономерно превращались в «благотворный процесс, охватывающий все сферы жизни и тесно связанный с современным мировым развитием».
Другое дело, что подобное определение социализма уже больше практически ни в чем не зависело от марксизма и не нуждалось в нем. Исторический круг рассуждений и мечтаний о социализме, таким образом, по-своему логически завершался. Появившись на свет задолго до марксизма в морализаторских построениях социалистов-утопистов, эта притягательная социальная мечта возвратилась почти что в свою исходную точку в застенчивом постмарксизме генсека ЦК КПСС и «общечеловеческих ценностях» нового политического мышления.
Считать тогдашний политический союз между «отцом» и «архитектором» Перестройки подтверждением их органического духовного родства значило бы не заметить одного весьма существенного нюанса. Для Яковлева, во всяком случае, если верить его более поздним высказываниям, ритуальные поклоны в сторону Ленина и социализма только поначалу отражали его еще не преодоленные «заблуждения». «Мы пытались разрушить церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще только смутно догадываясь, что и наша религия была ложной, и наш Иисус поддельным». Однако очень быстро они превратились в вынужденную политическую тактику, оправдываемую тем, что проект перестройки, «начавшись внутри партии, мог заявить о себе только как инициатива, направленная на укрепление позиций социализма и партии». На заключительном же этапе «игра» в приверженность социализму свелась для него, по собственному признанию, к политическому «лукавству», целью которого было избежать прямого столкновения с лагерем все более агрессивно выступавших консервативных противников.
Горбачев же, в отличие от своего штатного идеолога, все это время не прекращал попыток придать дорогому для него социалистическому идеалу современный облик, искренне веря в то, что, если из советского общественного организма удалить опухоль сталинизма и подвергнуть оставшиеся злокачественные клетки мощному демократическому облучению, его еще можно вылечить. Именно поэтому в 1985-1987 годах он так упорно стремился к «лучшему социализму», так агрессивно отбивался от своих радикально настроенных советников, подталкивавших его к выходу «за флажки» ленинизма. «Личный интерес надо, конечно, поощрять, но не за счет социализма. В конце концов, и Ильич бился над тем, как соединить личный интерес с социализмом».
Однако эти все более схоластические дискуссии о том, как изменить социализм не изменяя ему, все больше оттеснялись временем в сферу словесных декламаций и внутренних дебатов в советском руководстве, которые могли интересовать только их непосредственных участников. В сфере же практической политики Горбачев если и следовал своему кумиру Ленину, то прежде всего в том, что был безусловным прагматиком и мог, к счастью, не задумываясь пожертвовать почти любой идеологической схемой, включая и ту, в верности которой клялся еще вчера, чтобы достичь искомый результат. Такое «пластичное» поведение имело еще и те важные политические преимущества, что позволяло нередко сбивать с толку своих идеологических преследователей и противников как с левого, так и с правого берега, потому что он мог рассуждать как большевик, поступать как завзятый либерал, считая сам себя втайне классическим социал-демократом.
На эту многоликость, как бы ускользающую «истинную его сущность», отражавшую одновременно и непрерывную внутреннюю эволюцию и, конечно же, изощренную политическую тактику, стали позднее со все большим раздражением реагировать в его близком окружении, где каждый имел основание считать в тот или иной период Горбачева своим единомышленником. «Слова Горбачева, хотя и верные, - пишет один из таких его „единомышленников“ Е.Лигачев, - оставались словами… В своих выступлениях он лишь отмечал свою позицию по тому или иному вопросу, однако на деле не боролся за ее проведение в жизнь». Чуть дальше он делает для себя неожиданное и сенсационное открытие: «В его позиции даже (!) проявлялась некая двойственность». Что ж, пусть с некоторым опозданием, он справедливо подметил особенности политической тактики генсека: «Провозгласить какой-то тезис ради успокоения различных слоев и политических течений, а на деле проводить другую линию».
В качестве примера Лигачев ссылается на поведение Горбачева по отношению к двум своим ближайшим и таким разным соратникам, как он и А.Яковлев, между которыми тот, то ли желая уравновесить одного другим, то ли столкнуть лбами, поделил на какое-то время ответственность за идеологию. «В важнейшем вопросе, об отношении к истории, - вспоминает Егор Кузьмич, - Горбачев в одном случае поддерживал меня, а в другом… Яковлева, хотя наши позиции взаимно исключали друг друга. Такое лавирование соответствовало его складу как политического деятеля».
Отражало ли это лавирование горбачевский вариант политического «лукавства», изощренный макиавеллизм, извращенную натуру партийного монарха, получавшего удовольствие от стравливания своих придворных? И вообще, в какой мере и в какой момент, задает сам себе вопрос Лигачев, «был он искренен»? Ему, человеку однозначных, категорических суждений, видимо, не ведавшему глубоких сомнений, было трудно представить себе, что его шеф мог быть искренен как раз в своей непоследовательности, что у него бывали моменты, когда он на самом деле не знал, чего хочет, кого предпочесть - Яковлева или Лигачева, поскольку чувствовал: каждый из них выражает свою часть истины.
Главное же, он не знал, чего хочет История, куда, в конце концов, она вывезет и выведет его самого, его страну и затеянную им реформу. В таких случаях он следовал, очевидно, золотому правилу летчиков-испытателей, попадавших во внештатную ситуацию (Лигачев, учившийся в авиационном институте, сравнивал перестройку с самолетом, попавшим во флаттер - необъяснимую вибрацию): если не знаешь, что делать, не делай ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Другое дело, что подобное определение социализма уже больше практически ни в чем не зависело от марксизма и не нуждалось в нем. Исторический круг рассуждений и мечтаний о социализме, таким образом, по-своему логически завершался. Появившись на свет задолго до марксизма в морализаторских построениях социалистов-утопистов, эта притягательная социальная мечта возвратилась почти что в свою исходную точку в застенчивом постмарксизме генсека ЦК КПСС и «общечеловеческих ценностях» нового политического мышления.
Считать тогдашний политический союз между «отцом» и «архитектором» Перестройки подтверждением их органического духовного родства значило бы не заметить одного весьма существенного нюанса. Для Яковлева, во всяком случае, если верить его более поздним высказываниям, ритуальные поклоны в сторону Ленина и социализма только поначалу отражали его еще не преодоленные «заблуждения». «Мы пытались разрушить церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще только смутно догадываясь, что и наша религия была ложной, и наш Иисус поддельным». Однако очень быстро они превратились в вынужденную политическую тактику, оправдываемую тем, что проект перестройки, «начавшись внутри партии, мог заявить о себе только как инициатива, направленная на укрепление позиций социализма и партии». На заключительном же этапе «игра» в приверженность социализму свелась для него, по собственному признанию, к политическому «лукавству», целью которого было избежать прямого столкновения с лагерем все более агрессивно выступавших консервативных противников.
Горбачев же, в отличие от своего штатного идеолога, все это время не прекращал попыток придать дорогому для него социалистическому идеалу современный облик, искренне веря в то, что, если из советского общественного организма удалить опухоль сталинизма и подвергнуть оставшиеся злокачественные клетки мощному демократическому облучению, его еще можно вылечить. Именно поэтому в 1985-1987 годах он так упорно стремился к «лучшему социализму», так агрессивно отбивался от своих радикально настроенных советников, подталкивавших его к выходу «за флажки» ленинизма. «Личный интерес надо, конечно, поощрять, но не за счет социализма. В конце концов, и Ильич бился над тем, как соединить личный интерес с социализмом».
Однако эти все более схоластические дискуссии о том, как изменить социализм не изменяя ему, все больше оттеснялись временем в сферу словесных декламаций и внутренних дебатов в советском руководстве, которые могли интересовать только их непосредственных участников. В сфере же практической политики Горбачев если и следовал своему кумиру Ленину, то прежде всего в том, что был безусловным прагматиком и мог, к счастью, не задумываясь пожертвовать почти любой идеологической схемой, включая и ту, в верности которой клялся еще вчера, чтобы достичь искомый результат. Такое «пластичное» поведение имело еще и те важные политические преимущества, что позволяло нередко сбивать с толку своих идеологических преследователей и противников как с левого, так и с правого берега, потому что он мог рассуждать как большевик, поступать как завзятый либерал, считая сам себя втайне классическим социал-демократом.
На эту многоликость, как бы ускользающую «истинную его сущность», отражавшую одновременно и непрерывную внутреннюю эволюцию и, конечно же, изощренную политическую тактику, стали позднее со все большим раздражением реагировать в его близком окружении, где каждый имел основание считать в тот или иной период Горбачева своим единомышленником. «Слова Горбачева, хотя и верные, - пишет один из таких его „единомышленников“ Е.Лигачев, - оставались словами… В своих выступлениях он лишь отмечал свою позицию по тому или иному вопросу, однако на деле не боролся за ее проведение в жизнь». Чуть дальше он делает для себя неожиданное и сенсационное открытие: «В его позиции даже (!) проявлялась некая двойственность». Что ж, пусть с некоторым опозданием, он справедливо подметил особенности политической тактики генсека: «Провозгласить какой-то тезис ради успокоения различных слоев и политических течений, а на деле проводить другую линию».
В качестве примера Лигачев ссылается на поведение Горбачева по отношению к двум своим ближайшим и таким разным соратникам, как он и А.Яковлев, между которыми тот, то ли желая уравновесить одного другим, то ли столкнуть лбами, поделил на какое-то время ответственность за идеологию. «В важнейшем вопросе, об отношении к истории, - вспоминает Егор Кузьмич, - Горбачев в одном случае поддерживал меня, а в другом… Яковлева, хотя наши позиции взаимно исключали друг друга. Такое лавирование соответствовало его складу как политического деятеля».
Отражало ли это лавирование горбачевский вариант политического «лукавства», изощренный макиавеллизм, извращенную натуру партийного монарха, получавшего удовольствие от стравливания своих придворных? И вообще, в какой мере и в какой момент, задает сам себе вопрос Лигачев, «был он искренен»? Ему, человеку однозначных, категорических суждений, видимо, не ведавшему глубоких сомнений, было трудно представить себе, что его шеф мог быть искренен как раз в своей непоследовательности, что у него бывали моменты, когда он на самом деле не знал, чего хочет, кого предпочесть - Яковлева или Лигачева, поскольку чувствовал: каждый из них выражает свою часть истины.
Главное же, он не знал, чего хочет История, куда, в конце концов, она вывезет и выведет его самого, его страну и затеянную им реформу. В таких случаях он следовал, очевидно, золотому правилу летчиков-испытателей, попадавших во внештатную ситуацию (Лигачев, учившийся в авиационном институте, сравнивал перестройку с самолетом, попавшим во флаттер - необъяснимую вибрацию): если не знаешь, что делать, не делай ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125