И «еда» соединялась с «губами», и, несмотря на это, «губы» опять принимались за свое, плюнуть в губы, плюнуть в губы… Я ел, и не без аппетита, и этот аппетит стал грозным свидетельством того, что я уже сжился с намерением плюнуть, но сам испуг меня не пугал, он был слишком отдаленным… Я ел холодную телятину и салат. Водка.
– Одиннадцатого.
– Одиннадцатое – это вторник.
– …внизу плетение под серебро, вполне терпимо…
– …в Красный Крест, но они сказали… Болтовня. Разные слова, то тут, то там, «орешки, солененькие такие?», «еще бы, возьмите, пожалуйста», «я ем, не отстаю», «чей?», «вчера вечером»… гуща заваривалась и расползалась, думал я, чувствуя себя как в наползающей туче, где постоянно что-то новое всплывает наверх, кто сможет запомнить, охватить столько, столько всего, железная кровать, та кровать, на которой она лежала с ногами, куда-то делась, затерялась по дороге, далее, к примеру, пробка, кусочек пробочки в столовой, эта пробка тоже куда-то исчезла, а далее грохот в ночи или, к примеру, графиня, цыпленок, о котором упоминал Людвик, пепельница с сеткой или хотя бы лестница, да, лестница, оконце, труба и желоб. Боже мой, хлам под дышлом и рядом, Боже правый, вилка, нож с рукой, с руками, ее рука, моя рука или ти-ри-ри, Боже правый, Фукс, все, что с Фуксом, солнце, к примеру, сквозь дыру в шторе или, к примеру, наша операция по линии оглобли, колышки-подпорки или марш по дороге в жару, потом, о, Боже, Боже, усталость, запахи, допитый чай… и как тогда Кубышка говорила «моя дочь», Боже, поиски корня и, не знаю, мыло в комнатке Катаси, кусочек мыла, или чайник, ее убегающий, ускользающий взгляд, калитка, детали калитки с замком, с засовом, Боже правый. Боже милосердный, все, что было там, на окне, в плюще, или, к примеру, сначала свет, а потом темнота, тогда, в ее комнате, ветки ели, по которым я спускался, или хотя бы ксендз на дороге и ассоциации, отдаленность, Боже, Боже, птица, повисшая в небе, Фукс, снимающий ботинки, и его следствие в столовой, глупо, глупо, кроме того, наш отъезд, дом с Катасей, к примеру, в первый раз крыльцо и дверь, жара, и то, что Людвик ходил в контору, или положение кухни относительно дома, желтоватый комок и ключ от комнатки, или жаба, что с этой жабой, куда она подевалась, кусок облупленного потолка и муравьи там, у другого дерева, на дороге, и угол, за которым мы стояли, Боже, Боже, Kyrie Elejson, Crystie Elejson, дерево, там, на гребне, и то место, там, за шкафом, а отец, мои недоразумения с отцом, колья нагретой солнцем изгороди, Kyrie Elejson…
Леон поднял ко рту палец с крупинкой соли, положил ее на язык, втянул язык…
«…поневоле к ним пододвинули»… «по берегам Быстрины»… «пожалуйста, на третий этаж»… Наплывы слов, как на грязных обоях… как на потолке…
Он покончил с едой и сидел с лицом, подвешенным к куполу черепа… лицо как бы свисало с черепа… Столько болтовни было, наверное, потому, что он молчал. Его молчание пробивало брешь.
Надавил пальцем на крупинку соли, чтобы она прилипла, и поднял палец – посмотрел – высунул язык – коснулся языком пальца – закрыл рот – посмаковал.
Ядечка поддевала вилкой кружки огурца. Ничего не говорила.
Ксендз со склоненной головой, с руками под столом. Сутана.
Лена. Сидела спокойно, но ее захлестывала волна мелких, судорожных движений, она поправила салфетку, что-то стряхнула, подставила стакан Фуксу, улыбнулась.
Люлюсь подскочил: – Плесни!
Вошла Кубышка, постояла с минуту, кряжистая, посмотрела на стол, вернулась на кухню.
Я регистрирую факты. Эти, не те. Почему эти? Смотрю на стену. Точки, лишаи. Что-то вырисовывается, какая-то фигура. Нет, фигура расплывается, исчезает, остается хаос и грязная чрезмерность, что там ксендз, что с Фуксом, мед и Ядечка, где Людвик (ведь Людвика нет, он не пришел на ужин, я подумал, может, он бреется, надо бы Лену спросить, но я не спросил), а что с гуралями, которые нас привезли? Мешанина. Что тут можно понять? Внезапно на меня ударом обрушивается: что там, снаружи, на дворе, в пространстве с таким многообразием вариантов до самых гор и далее, за горами, шоссе, вьющееся по горам, болезненное, гнетущее, зачем я кота задушил? Зачем кота задушил?
Леон поднял веки, посмотрел на меня, задумчиво, но очень внимательно, даже деловито – и, взяв стакан с вином, поднес его ко рту.
Его напряжение, его сосредоточенность передались и мне. Я поднял стакан ко рту. Выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Наше здоровье холостяцкое! – Чудовище, как ты посмел, какое там холостяцкое здоровье в медовый месяц! Ну, тогда наше, экс-холостяцкое! – Дайте ему, пусть червячка заморит! – Люлюсь, ты что! – Люлюся, ты что!
Леон в блеске пенсне под куполом черепа вытянул палец, налепил крупинку соли, отправил в рот – посмаковал.
Ядечка поднесла стакан ко рту.
Ксендз издал странный, булькающий звук. Зашевелился.
Маленькое окошко… с крючком.
Я выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Пан Леон, что вы такой задумчивый?
– Пан Леон, о чем вы думаете?
Люлюсы. Тут и Кубышка спросила:
– Леон, о чем ты думаешь?
Она задала этот вопрос пугающим тоном, стоя в дверях кухни с опущенными руками, она не хотела даже скрывать страха, спросила так, будто впрыскивала нам испуг, а я думал, думал, усиленно, углубленно, но без какой-то мысли.
Леон прокомментировал как бы в сторону: – Она спрашивает, о чем я думаю.
Мед.
Кончик языка показался в щели его тонких губ, розовый, этот язык оставался между губами, язык пожилого господина в пенсне, язык, плюнуть в губы, в омуте, в ошеломляющем водовороте всплыли наверх губы Лены с губами Катаси, был момент, когда я увидел их на самой поверхности, как видны бывают листки бумаги в клокочущем потоке водопада… пронеслось, миновало.
Я схватился рукой за ножку стула, чтобы и меня не смыло этим потоком. Запоздалое движение К тому же риторическое. Фанфаронство.
Ксендз.
Кубышка ничего. Леон. Люлюся заканючила немного плаксиво: пан леон, а как с этой прогулкой? Зачем? Ночью, впотьмах? Какие пейзажи мы там увидим?
– Впотьмах мало что увидишь, – торопливо и не слишком вежливо вмешался Фукс.
– Моя жена, – сказал он (он это говорит, а птичка и палочка там висят!), – моя жена, – добавил (Езус, Мария!), – моя жена – (я схватился рукой за руку!)…
– Пожалуйста, без нервусиум! – закричал он добродушно. – Нет поводов для нервусиум! Все en orde, bitte, будьте любезны, сидим себе, как Бог дал, каждый на попке своей, вгрызаемся в дары Божий, буль-буль-буль шнапсиум с виносиум, а через крохотный часочек марш-марш-маршусиум под предводительством моим к усладам небывалым, где чудо панорамы откроется, как я сказал, в чудесном чуде пляшущей луны, ой, дана, средь холмов, пригорков, гор, ущелий и долин, э-ге-гей… как это мне открылось двадцать семь лет назад, без четырех деньков и месяца, когда, любезные сударики мои, случайно я забрел в ночную пору в единственное чудное местечко и увидел…
– Выпьем, – добавил он и побледнел. Дыхания не хватило.
– Тучи идут, – холодно и резко сказал Люлюсь, – ничего не будет видно, тучи, ночь темная, мы ничего не увидим.
– Тучи, – пробормотал он, – тучи… Вот это и хорошо. Тогда тоже… было немного туч. Я помню. Заметил, когда возвращался. Помню! – выкрикнул он нетерпеливо, будто спешил куда-то, и задумался…
Что касается меня, то я тоже думал… непрерывно, изо всех сил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– Одиннадцатого.
– Одиннадцатое – это вторник.
– …внизу плетение под серебро, вполне терпимо…
– …в Красный Крест, но они сказали… Болтовня. Разные слова, то тут, то там, «орешки, солененькие такие?», «еще бы, возьмите, пожалуйста», «я ем, не отстаю», «чей?», «вчера вечером»… гуща заваривалась и расползалась, думал я, чувствуя себя как в наползающей туче, где постоянно что-то новое всплывает наверх, кто сможет запомнить, охватить столько, столько всего, железная кровать, та кровать, на которой она лежала с ногами, куда-то делась, затерялась по дороге, далее, к примеру, пробка, кусочек пробочки в столовой, эта пробка тоже куда-то исчезла, а далее грохот в ночи или, к примеру, графиня, цыпленок, о котором упоминал Людвик, пепельница с сеткой или хотя бы лестница, да, лестница, оконце, труба и желоб. Боже мой, хлам под дышлом и рядом, Боже правый, вилка, нож с рукой, с руками, ее рука, моя рука или ти-ри-ри, Боже правый, Фукс, все, что с Фуксом, солнце, к примеру, сквозь дыру в шторе или, к примеру, наша операция по линии оглобли, колышки-подпорки или марш по дороге в жару, потом, о, Боже, Боже, усталость, запахи, допитый чай… и как тогда Кубышка говорила «моя дочь», Боже, поиски корня и, не знаю, мыло в комнатке Катаси, кусочек мыла, или чайник, ее убегающий, ускользающий взгляд, калитка, детали калитки с замком, с засовом, Боже правый. Боже милосердный, все, что было там, на окне, в плюще, или, к примеру, сначала свет, а потом темнота, тогда, в ее комнате, ветки ели, по которым я спускался, или хотя бы ксендз на дороге и ассоциации, отдаленность, Боже, Боже, птица, повисшая в небе, Фукс, снимающий ботинки, и его следствие в столовой, глупо, глупо, кроме того, наш отъезд, дом с Катасей, к примеру, в первый раз крыльцо и дверь, жара, и то, что Людвик ходил в контору, или положение кухни относительно дома, желтоватый комок и ключ от комнатки, или жаба, что с этой жабой, куда она подевалась, кусок облупленного потолка и муравьи там, у другого дерева, на дороге, и угол, за которым мы стояли, Боже, Боже, Kyrie Elejson, Crystie Elejson, дерево, там, на гребне, и то место, там, за шкафом, а отец, мои недоразумения с отцом, колья нагретой солнцем изгороди, Kyrie Elejson…
Леон поднял ко рту палец с крупинкой соли, положил ее на язык, втянул язык…
«…поневоле к ним пододвинули»… «по берегам Быстрины»… «пожалуйста, на третий этаж»… Наплывы слов, как на грязных обоях… как на потолке…
Он покончил с едой и сидел с лицом, подвешенным к куполу черепа… лицо как бы свисало с черепа… Столько болтовни было, наверное, потому, что он молчал. Его молчание пробивало брешь.
Надавил пальцем на крупинку соли, чтобы она прилипла, и поднял палец – посмотрел – высунул язык – коснулся языком пальца – закрыл рот – посмаковал.
Ядечка поддевала вилкой кружки огурца. Ничего не говорила.
Ксендз со склоненной головой, с руками под столом. Сутана.
Лена. Сидела спокойно, но ее захлестывала волна мелких, судорожных движений, она поправила салфетку, что-то стряхнула, подставила стакан Фуксу, улыбнулась.
Люлюсь подскочил: – Плесни!
Вошла Кубышка, постояла с минуту, кряжистая, посмотрела на стол, вернулась на кухню.
Я регистрирую факты. Эти, не те. Почему эти? Смотрю на стену. Точки, лишаи. Что-то вырисовывается, какая-то фигура. Нет, фигура расплывается, исчезает, остается хаос и грязная чрезмерность, что там ксендз, что с Фуксом, мед и Ядечка, где Людвик (ведь Людвика нет, он не пришел на ужин, я подумал, может, он бреется, надо бы Лену спросить, но я не спросил), а что с гуралями, которые нас привезли? Мешанина. Что тут можно понять? Внезапно на меня ударом обрушивается: что там, снаружи, на дворе, в пространстве с таким многообразием вариантов до самых гор и далее, за горами, шоссе, вьющееся по горам, болезненное, гнетущее, зачем я кота задушил? Зачем кота задушил?
Леон поднял веки, посмотрел на меня, задумчиво, но очень внимательно, даже деловито – и, взяв стакан с вином, поднес его ко рту.
Его напряжение, его сосредоточенность передались и мне. Я поднял стакан ко рту. Выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Наше здоровье холостяцкое! – Чудовище, как ты посмел, какое там холостяцкое здоровье в медовый месяц! Ну, тогда наше, экс-холостяцкое! – Дайте ему, пусть червячка заморит! – Люлюсь, ты что! – Люлюся, ты что!
Леон в блеске пенсне под куполом черепа вытянул палец, налепил крупинку соли, отправил в рот – посмаковал.
Ядечка поднесла стакан ко рту.
Ксендз издал странный, булькающий звук. Зашевелился.
Маленькое окошко… с крючком.
Я выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Пан Леон, что вы такой задумчивый?
– Пан Леон, о чем вы думаете?
Люлюсы. Тут и Кубышка спросила:
– Леон, о чем ты думаешь?
Она задала этот вопрос пугающим тоном, стоя в дверях кухни с опущенными руками, она не хотела даже скрывать страха, спросила так, будто впрыскивала нам испуг, а я думал, думал, усиленно, углубленно, но без какой-то мысли.
Леон прокомментировал как бы в сторону: – Она спрашивает, о чем я думаю.
Мед.
Кончик языка показался в щели его тонких губ, розовый, этот язык оставался между губами, язык пожилого господина в пенсне, язык, плюнуть в губы, в омуте, в ошеломляющем водовороте всплыли наверх губы Лены с губами Катаси, был момент, когда я увидел их на самой поверхности, как видны бывают листки бумаги в клокочущем потоке водопада… пронеслось, миновало.
Я схватился рукой за ножку стула, чтобы и меня не смыло этим потоком. Запоздалое движение К тому же риторическое. Фанфаронство.
Ксендз.
Кубышка ничего. Леон. Люлюся заканючила немного плаксиво: пан леон, а как с этой прогулкой? Зачем? Ночью, впотьмах? Какие пейзажи мы там увидим?
– Впотьмах мало что увидишь, – торопливо и не слишком вежливо вмешался Фукс.
– Моя жена, – сказал он (он это говорит, а птичка и палочка там висят!), – моя жена, – добавил (Езус, Мария!), – моя жена – (я схватился рукой за руку!)…
– Пожалуйста, без нервусиум! – закричал он добродушно. – Нет поводов для нервусиум! Все en orde, bitte, будьте любезны, сидим себе, как Бог дал, каждый на попке своей, вгрызаемся в дары Божий, буль-буль-буль шнапсиум с виносиум, а через крохотный часочек марш-марш-маршусиум под предводительством моим к усладам небывалым, где чудо панорамы откроется, как я сказал, в чудесном чуде пляшущей луны, ой, дана, средь холмов, пригорков, гор, ущелий и долин, э-ге-гей… как это мне открылось двадцать семь лет назад, без четырех деньков и месяца, когда, любезные сударики мои, случайно я забрел в ночную пору в единственное чудное местечко и увидел…
– Выпьем, – добавил он и побледнел. Дыхания не хватило.
– Тучи идут, – холодно и резко сказал Люлюсь, – ничего не будет видно, тучи, ночь темная, мы ничего не увидим.
– Тучи, – пробормотал он, – тучи… Вот это и хорошо. Тогда тоже… было немного туч. Я помню. Заметил, когда возвращался. Помню! – выкрикнул он нетерпеливо, будто спешил куда-то, и задумался…
Что касается меня, то я тоже думал… непрерывно, изо всех сил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43