Но сих пределов вполне достаточно для преодоления извечной скуки, качества, присущего всему живому, если оно сыто и если ему тепло. И я не стану напоминать тебе, коим образом мы этой сытости достигли, ибо это-то и есть действительно весьма скучный предмет. Когда граф де Мосар предлагал нам поселиться в специально построенном для нас дворце, мы верно поступили, что отказались, как бы ни было неловко его огорчать. Мания широких залов и дворцовых переворотов, увы, не соразмерна нашему с тобой темпераменту. Нам куда важнее этот самый скромный уют, отсутствие напряженности и скованности, к которым неминуемо ведет любая роскошь.
В этой жизни мы больше всего ценим размеренную спокойственность; Боже упаси, я не признаю себя отрешенным от славолюбия, нет, но умеренность – вот в чем ключ к разгадке правильного жизнепроведения. Свой литературный дар вовсе не важно выказывать в неуместных пропорциях, становясь не творцом пера, а распорядителем собственных творений. All rights reserved – о, как это наивно, и уж тем более смешно стараться достигать телесного благополучия посредством продажи испещренной бумаги, ибо в действительности материальная цена бумаги очищенной куда выше, чем бумаги загрязненной. Нет, по твоим настоятельным просьбам я, не в силах отказывать тебе, сносил исправно все рукописи к паре-тройке издателей, и они столь же исправно печатали меня малюсенькими тиражами за мои же деньги, но тиражи сии я уж никак не пускал продавать, не из опасения, конечно, что их не раскупят и тем самым я получу еще одно доказательство презрительного отношения мира к моей персоне, а скорее из нежелания более заниматься какой-либо коммерцией, пусть даже столь «ходким» барахлом. Так и лежат повторенные в сотнях экземпляров мои творения у нас на чердаке и еще в двух коробках – из-под телевизора и стиральной машины – в подвале. Иван говорит, что в подвале большую часть глав поели мыши, а я не жалею – написал, напечатал, поставил галочку и доволен. Вот такой нестерпимый транжир. Но как мне важно, чтобы это нравилось тебе сейчас, сегодня, всегда, чтоб ты читала меня очень часто, как я хочу тайком застать тебя зачитывающейся мной, чего не происходит, и то не страшно и ожидаемо, ибо незнакомых текстов для тебя у меня нет, и больше, чем печатная страница, едва родившись, не успевает для тебя утаиваться, ибо не медля бегу я поделиться очередным открытием с тобой, как наш маленький сын не ожидает и секунды, чтоб поделиться с тобой переживаниями обо всем окружающем.
А ты читаешь Чехова, а Чехов мечется, надоевший своей возлюбленной, которая запоем читает меня.
Ведь, в общем, литературой занимаются бездельники и ханыги, немало гениев пера водят космические корабли и тепловозы, им недостает ни времени, ни сил писать, а уж тем более доводить до широкого читателя свои воистину бессмертные произведения. Шекспиры и Булгаковы бродят миллионами по этой Земле, у них в головах или в столах, но чаще в душах такие драмы и повествования – закачаешься, но это же не значит, что всем сломя голову следует всё это извлекать на полки граждан и библиотек. Что же ты думаешь, мало в Афинах бродило Софоклов? Ты спросишь, отчего же именно он сейчас в старинном переплете брошен визгляво у нас в библиотеке на ковре, а не какой-нибудь Паладий Аристофулик, славный поэт в душе, о котором Мироздание забыло еще задолго до его же рождения? Всё очень просто: Софоклу – градоначальнику и не полностью дурному человеку – не хватало славы административной, вот и возник несчастный царь Эдип, неспешный детектив времен, не знающих приличной печатной машинки. Или Катулл…
Odi et amo. Quare id faciam, fortasse requires?
Nescio, sed fieri sentio et excrucior.
Ненавидя – люблю. Как такое возможно,
наверно, ты спросишь?
Я не знаю, но чувствую – это со мной и я этим
распят…
Да, Катулл прекрасен, но не более, чем сотни пламенных юношей из римских коридоров. И тем, что волею судьбы именно его полуистлевшие рукописи нашлись в одном из монастырей, он обязан разве что какому-нибудь древнему, но стойкому заклятию, что ты, дескать, дерзкий любовник, похититель чужих жен, будешь наказан – нет, не плетью и не адом, а лишь тем, что подобные тебе, сломя голову от счастья и волненья, воспроизведут твои слова, бесстыдные, но пленяющие слова, на границе будущих тысячелетий, на языке чужом, в иных звучаньях, во времена, когда название твоего славного Рима давно забудут, с каким произносить-то ударением.
Ты помнишь тот самый злополучный день, когда впервые в жизни я взобрался на гнедого лошака и, громко ругаясь, наперевес с весьма подержанным копьишком помчал во весь опор освобождать тебя из замка Синих духов? Уж не знаю, откуда иной раз берутся силы и смелость, но я их в пух и прах, в пух и прах, понимаешь, тогда разнес. Ты мной гордилась бы, наверное, но жаль, что окна грозной башни выходили во двор, и кроме стога сиротливого сена ты не могла ничего созерцать и только слышала тупые всхлипы битвы сначала в южном крыле, а после и у подножия бастиона, в котором тебя смели содержать. Я их очень не любил, этих самых Синих духов. Духи отчаянья и серых ветров в сравненьи с ними ровное ничто. Я не знаю, может, так и было задумано свыше, но провидение не слишком испытало мое усердие, или противник мой был еще меньшим воякой, чем я сам. Короче говоря, я тебя освободил, а ты неожиданно спросила, прерывая слезы, не голоден ли я, и, вдруг почувствовав волчиный голод, мы разорили кухню басурман. Я набивал рот бужениной, недурно смастеренной с чесноком, а ты немного пожевала шоколада и сказала, что хочешь домой. Мне, едва остывшему от битвы, еще не хотелось покидать поле славных своих одержаний, но ты зевала, и мы пошли домой, отпустив коня пастися в поле, поскольку тогдашний наш дом содержать животных не позволял.
Я постоянно тебя откуда-нибудь вызволяю, это славное содержание моих побед. Помнишь, как мы травили Дракона мухомором, а он только пух от удовольствия, а потом оказалось, что он ими, мухоморами, по жизни питается? Если б ты не выткала ему рисованный шелковый платок, он бы до сих пор никуда тебя не отпустил. Ты солнышко, а ведь и у Драконов есть сердце. Ты сказала, что тебе нужно домой, что у тебя я голодный-некормленый, он, змий, расплакался и отпер ворота.
В текущие времена всё становится прозрачно-четким, без излишних штрихов и червоточин. Иногда проплывают перед глазами стайки подвижных кружков, но и то лишь только если день особенно солнечен. Разумный люд завершает свои размышленья в годы нежные, и в зрелости, исправно дожидаясь выходных, запрягает пони или еще каких лошадок да вывозит всю семью на прогулки. Не облагоразумленные в юности страдают неимоверно, дылдятся до старческих ногтей и оттеняют спокойное расслабление вовремя созревших. Есть еще и третьи – не довольствуясь ни благостью одних, ни смятением иных, запрягают они тех же лошадок, цокают копытцами, но страдают, мечутся ежечасно и безнадежно. Что ж неймется нашим третьим, отчего не дает им растительного благодушия еще не остаревшая плоть, или зачем им не скитаться по весям повесами, упиваясь своей неприкаянностью? Зачем не лелеять свою никчемность?
Из всех тварей вселенной несчастней всего эти самые третьи. Не дает им Господь ни забвения сытого, ни броженья блаженного. Может быть, эта ноша извечного искания должна быть возложена хоть на какую-то часть мироздания, дабы не было столь одиноко Первопричинному в Своих ежедневных созерцаниях плодов творений рук Своих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
В этой жизни мы больше всего ценим размеренную спокойственность; Боже упаси, я не признаю себя отрешенным от славолюбия, нет, но умеренность – вот в чем ключ к разгадке правильного жизнепроведения. Свой литературный дар вовсе не важно выказывать в неуместных пропорциях, становясь не творцом пера, а распорядителем собственных творений. All rights reserved – о, как это наивно, и уж тем более смешно стараться достигать телесного благополучия посредством продажи испещренной бумаги, ибо в действительности материальная цена бумаги очищенной куда выше, чем бумаги загрязненной. Нет, по твоим настоятельным просьбам я, не в силах отказывать тебе, сносил исправно все рукописи к паре-тройке издателей, и они столь же исправно печатали меня малюсенькими тиражами за мои же деньги, но тиражи сии я уж никак не пускал продавать, не из опасения, конечно, что их не раскупят и тем самым я получу еще одно доказательство презрительного отношения мира к моей персоне, а скорее из нежелания более заниматься какой-либо коммерцией, пусть даже столь «ходким» барахлом. Так и лежат повторенные в сотнях экземпляров мои творения у нас на чердаке и еще в двух коробках – из-под телевизора и стиральной машины – в подвале. Иван говорит, что в подвале большую часть глав поели мыши, а я не жалею – написал, напечатал, поставил галочку и доволен. Вот такой нестерпимый транжир. Но как мне важно, чтобы это нравилось тебе сейчас, сегодня, всегда, чтоб ты читала меня очень часто, как я хочу тайком застать тебя зачитывающейся мной, чего не происходит, и то не страшно и ожидаемо, ибо незнакомых текстов для тебя у меня нет, и больше, чем печатная страница, едва родившись, не успевает для тебя утаиваться, ибо не медля бегу я поделиться очередным открытием с тобой, как наш маленький сын не ожидает и секунды, чтоб поделиться с тобой переживаниями обо всем окружающем.
А ты читаешь Чехова, а Чехов мечется, надоевший своей возлюбленной, которая запоем читает меня.
Ведь, в общем, литературой занимаются бездельники и ханыги, немало гениев пера водят космические корабли и тепловозы, им недостает ни времени, ни сил писать, а уж тем более доводить до широкого читателя свои воистину бессмертные произведения. Шекспиры и Булгаковы бродят миллионами по этой Земле, у них в головах или в столах, но чаще в душах такие драмы и повествования – закачаешься, но это же не значит, что всем сломя голову следует всё это извлекать на полки граждан и библиотек. Что же ты думаешь, мало в Афинах бродило Софоклов? Ты спросишь, отчего же именно он сейчас в старинном переплете брошен визгляво у нас в библиотеке на ковре, а не какой-нибудь Паладий Аристофулик, славный поэт в душе, о котором Мироздание забыло еще задолго до его же рождения? Всё очень просто: Софоклу – градоначальнику и не полностью дурному человеку – не хватало славы административной, вот и возник несчастный царь Эдип, неспешный детектив времен, не знающих приличной печатной машинки. Или Катулл…
Odi et amo. Quare id faciam, fortasse requires?
Nescio, sed fieri sentio et excrucior.
Ненавидя – люблю. Как такое возможно,
наверно, ты спросишь?
Я не знаю, но чувствую – это со мной и я этим
распят…
Да, Катулл прекрасен, но не более, чем сотни пламенных юношей из римских коридоров. И тем, что волею судьбы именно его полуистлевшие рукописи нашлись в одном из монастырей, он обязан разве что какому-нибудь древнему, но стойкому заклятию, что ты, дескать, дерзкий любовник, похититель чужих жен, будешь наказан – нет, не плетью и не адом, а лишь тем, что подобные тебе, сломя голову от счастья и волненья, воспроизведут твои слова, бесстыдные, но пленяющие слова, на границе будущих тысячелетий, на языке чужом, в иных звучаньях, во времена, когда название твоего славного Рима давно забудут, с каким произносить-то ударением.
Ты помнишь тот самый злополучный день, когда впервые в жизни я взобрался на гнедого лошака и, громко ругаясь, наперевес с весьма подержанным копьишком помчал во весь опор освобождать тебя из замка Синих духов? Уж не знаю, откуда иной раз берутся силы и смелость, но я их в пух и прах, в пух и прах, понимаешь, тогда разнес. Ты мной гордилась бы, наверное, но жаль, что окна грозной башни выходили во двор, и кроме стога сиротливого сена ты не могла ничего созерцать и только слышала тупые всхлипы битвы сначала в южном крыле, а после и у подножия бастиона, в котором тебя смели содержать. Я их очень не любил, этих самых Синих духов. Духи отчаянья и серых ветров в сравненьи с ними ровное ничто. Я не знаю, может, так и было задумано свыше, но провидение не слишком испытало мое усердие, или противник мой был еще меньшим воякой, чем я сам. Короче говоря, я тебя освободил, а ты неожиданно спросила, прерывая слезы, не голоден ли я, и, вдруг почувствовав волчиный голод, мы разорили кухню басурман. Я набивал рот бужениной, недурно смастеренной с чесноком, а ты немного пожевала шоколада и сказала, что хочешь домой. Мне, едва остывшему от битвы, еще не хотелось покидать поле славных своих одержаний, но ты зевала, и мы пошли домой, отпустив коня пастися в поле, поскольку тогдашний наш дом содержать животных не позволял.
Я постоянно тебя откуда-нибудь вызволяю, это славное содержание моих побед. Помнишь, как мы травили Дракона мухомором, а он только пух от удовольствия, а потом оказалось, что он ими, мухоморами, по жизни питается? Если б ты не выткала ему рисованный шелковый платок, он бы до сих пор никуда тебя не отпустил. Ты солнышко, а ведь и у Драконов есть сердце. Ты сказала, что тебе нужно домой, что у тебя я голодный-некормленый, он, змий, расплакался и отпер ворота.
В текущие времена всё становится прозрачно-четким, без излишних штрихов и червоточин. Иногда проплывают перед глазами стайки подвижных кружков, но и то лишь только если день особенно солнечен. Разумный люд завершает свои размышленья в годы нежные, и в зрелости, исправно дожидаясь выходных, запрягает пони или еще каких лошадок да вывозит всю семью на прогулки. Не облагоразумленные в юности страдают неимоверно, дылдятся до старческих ногтей и оттеняют спокойное расслабление вовремя созревших. Есть еще и третьи – не довольствуясь ни благостью одних, ни смятением иных, запрягают они тех же лошадок, цокают копытцами, но страдают, мечутся ежечасно и безнадежно. Что ж неймется нашим третьим, отчего не дает им растительного благодушия еще не остаревшая плоть, или зачем им не скитаться по весям повесами, упиваясь своей неприкаянностью? Зачем не лелеять свою никчемность?
Из всех тварей вселенной несчастней всего эти самые третьи. Не дает им Господь ни забвения сытого, ни броженья блаженного. Может быть, эта ноша извечного искания должна быть возложена хоть на какую-то часть мироздания, дабы не было столь одиноко Первопричинному в Своих ежедневных созерцаниях плодов творений рук Своих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9