А что после с этим Кохом сталось, знать не знаю. Служит ли где, отставной ли, не знаю, да это и десятое. Вы слушайте…
Тут главное вот что: комендант крепости Ганецкий. Она его на войне видела, гренадерами командовал. Он-то ее, конечно, и не примечал. Велика ли птица – сестра милосердия?
Анна Илларионна в своей тетради верно заметила: геройские генералы, вроде Гурко или Тотлебена, после войны славу свою кровью запятнали. Ну, а Ганецкий не дотянул до громадных постов, ему Петропавловская досталась.
Представьте, докторша моя облачается в платье сестры милосердия, надевает знак отличия Красного Креста, жалованный покойной государыней… Да, а письмо с нею. Письмо Александру Дмитричу, в незапечатанном конверте. Разумеется, совершенно частное.
Понимаете цель-то какая? О, ничего от прежнего «воздухоплавания»! Маленький, тоненький лучик туда, в равелин, во тьму. Маленький лучик, и только. Вообразите, однако, что это значило бы для осужденного навечно. Ведь едва приговор вступил в законную силу – ни единого свидания, ни единой весточки. Ни туда, ни оттуда. Глухо. Недвижно. Мир божий вымер.
Нет. Ни вам, ни мне каждой кровинкой этого не прочувствовать… Как бы ни изображали смерть, не веришь. Я даже графу Лёв Николаичу Толстому и то не верю. А вечное заточение не смерть ли?
Уж на дворе весну натягивало; робко, но подступала. И думалось моей Аннушке: первая его весна в равелине, как тяжко. Воробушек чирикнет, запах капели, скоро и Вербное… Старый человек, генералу за семьдесят, он поймет, он все поймет.
На крепостном дворе попался ей старичок военный: шинель потертая, фуражечка выцветшая. Идет, пришаркивает, палкой стучит. Так он ей мил сделался, до жалости мил, она ему улыбнулась и поклон головой отдала. Да и тотчас как осенило: Ганецкий! А тот и ей – честь, а тот и ей – улыбку…
Про Ивана Степаныча Ганецкого я во всю жизнь ни словечка теплого не словил. А он, пожалуйста, выслушал Анну Илларионну. Уверяет, что генерал был тронут… Но письмо-то не взял! Обе руки вместе с палкой за спину спрятал. «Увольте, не могу-с! Я лично двум государям известен, третьему на краю своей могилы присягнул. Не могу-с. Скорблю, весьма скорблю, но увольте».
Анна Илларионна еще что-то, не помнит что, а Ганецкий снял фуражку, перекрестился на собор, да в зашаркал, зашаркал к крыльцу комендантского дома.
Ох, как она заспешила вон, скорее туда, к Иоанновским воротам. Чуть не бежала, будто рушился на нее собор со своим трубачом-архангелом… Выбежала из ворот, силы оставили. Прислонилась к перилам мостика, задыхается, а мыслей, говорит, никаких, только в висках стук: «Скорблю… скорблю…»
Полнейшая неудача. Фиаско. Смирись, не так ли?
Нет! Она ищет ! Вот женщина… Если хотите, в революции почти все женщины – перовские. Более или менее. Впрочем, лучше так: Софьи они были – мудростью, своей женской сердечной мудростью умудренные.
Ведь почему Анна-то Илларионна ищет? Нарушает первую заповедь его «Завещания»: не расходуйте силы для нас. Но ищет… Хорошо, есть и оправдание – его последняя заповедь: заботьтесь о нравственной удовлетворенности каждого из вас. Но, уверяю, ей нужды нет в оправданиях. Потому что она…
Вот слушайте: «Пусть останется у меня тончайшая нить, связанная с жизнью, и я готов на самые ужасные ежедневные муки». И поясняет: жизнь – это когда всем своим существом борешься за идею. Так Александр Дмитрич в письме, которое в день приговора писал.
А для Анны Илларионны одно звучит: тончайшая нить нужна… Пояснение-то она, может, и слышит, наверняка слышит. Но как? А так, как я вам пример приводил: стон безнадежно больного человека: «Ах, скорее бы конец…» В равелине, в каземате, заживо погребенному нужна, необходима нить, связующая с жизнью, вообще с жизнью, – вот это она знает, это она постоянно слышит и больше ничего не знает и не слышит.
Здесь стержень: ищет ! Не может и не хочет согласиться, чтоб хоть одна-разъединственная душа не блеснула середь петропавловских служителей. Крепость – юдоль слез. Как же именно там не блеснуть хотя бы одной-разъединственной душе.
«Наивность»? Гм… Согласен. А только скажу вам, что такими наивностями мир цветет. Что он без них? Пуст и сир. Как искусство без неточностей.
А теперь, сокращая, спрошу: нашла ли она?
Не буду томить. Если б нашла, тогда бы, пожалуй, Густав Эмар, какое-нибудь из этаких сочинений. А если б не нашла, то, стало быть, ваша взяла – наивность. Ну, а жизнь распорядилась по-своему.
Сдается, неподходящее имя у него было – Вакх. Батюшка – и вдруг: Вакх… Так вот, видите ли, отец Вакх священничал в крепости, в Петропавловском соборе. А прежде – в армии, на театре военных действий. Нет, на войне она его не встречала. А похожих встречала. Он из тех, говорила Анна Илларионна, которые на позициях один сухарь с солдатом ели, а в госпиталях, помогая сестрам, не гнушались черной работы.
Помню, Александр Дмитрич тронул такой сюжет – нравственность революционера. Сюжет у него капитальный. Потому-то, доказывал, и требуется безупречная нравственность, что об идее по ее проповеднику судят. Верно замечено, очень верно.
Не посетуйте на сближение, но разве о религии подчас не судят по тому, каков поп в приходе? А нравственность попов известна. Одно утешение: не только в России… Отцу Вакху не дано было спасти репутацию поповства. Слишком оно, прости господи, вакхическое. Но сам-то отец Вакх был добрым, умным, симпатичным. И «добрый», и «умный», в «симпатичный» – определения Анны Илларионны.
Не вообразите, однако, что сделал он то, чего не сделал генерал Ганецкий. Между нами, не думаю, чтобы отец Вакх решился, предложи ему такое Анна Илларионна.
Единственным вот что было…
С Петербургской стороны много прихожан, а моя Аннушка хоть и не той стороны, стала ходить к службе в крепостной собор. И, как музыку сфер, слышала иногда в исповедальне шепот отца Вакха: «Жив он, жив…» Безумно редко этот благовест, потому что и священника допускали в равелин не чаще солнечного луча.
А в марте… Александр Дмитрич загодя указывал – в марте умру… И совпало, и точно в марте, но уже в восемьдесят четвертом в канун Благовещенья. Отец Вакх говорил: ровно в полдень умер, это уж, значит, куранты играли не «Коль славен», а по-полуденному и полуночному – «Боже царя».
Воспаление обоих легких и никакой медицинской помощи.
Алексеевский равелин убил Александра Дмитрича.
Узников равелина тайком хоронят. Могила неизвестна, вроде и нет вовсе. Но, думаю, зарыли ночью, крадучись, знаете где? Преображенское, слыхали? Да-да, на дальней окраине, у станции железной дороги. Кладбище новое, недавнее, кресты редки. В простонародье зовут – «Безродное»; так и говорят: «К безродным свезли».
Я листок сберегаю, рукою Анны Илларионы: «Земного его жития было двадцать девять лет, два месяца и один день».
А моя рука не поднимается приписать на том листке: «Ее земного жития было…» Нет, не поднимается, все мне мерещится: вернется, приедет, совсем недалеко этот Гдовский уезд.
Я нынче с того и начал: поступила она так, как и суждено было поступить Анне Илларионне Ардашевой.
Вы знаете, есть явление, которое медики определяют «характерным для России», – холерная эпидемия. Я мальчишкой был, но помню, хорошо помню страшный тридцать первый год. Теперь не то, конечно, но тоже радость невелика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
Тут главное вот что: комендант крепости Ганецкий. Она его на войне видела, гренадерами командовал. Он-то ее, конечно, и не примечал. Велика ли птица – сестра милосердия?
Анна Илларионна в своей тетради верно заметила: геройские генералы, вроде Гурко или Тотлебена, после войны славу свою кровью запятнали. Ну, а Ганецкий не дотянул до громадных постов, ему Петропавловская досталась.
Представьте, докторша моя облачается в платье сестры милосердия, надевает знак отличия Красного Креста, жалованный покойной государыней… Да, а письмо с нею. Письмо Александру Дмитричу, в незапечатанном конверте. Разумеется, совершенно частное.
Понимаете цель-то какая? О, ничего от прежнего «воздухоплавания»! Маленький, тоненький лучик туда, в равелин, во тьму. Маленький лучик, и только. Вообразите, однако, что это значило бы для осужденного навечно. Ведь едва приговор вступил в законную силу – ни единого свидания, ни единой весточки. Ни туда, ни оттуда. Глухо. Недвижно. Мир божий вымер.
Нет. Ни вам, ни мне каждой кровинкой этого не прочувствовать… Как бы ни изображали смерть, не веришь. Я даже графу Лёв Николаичу Толстому и то не верю. А вечное заточение не смерть ли?
Уж на дворе весну натягивало; робко, но подступала. И думалось моей Аннушке: первая его весна в равелине, как тяжко. Воробушек чирикнет, запах капели, скоро и Вербное… Старый человек, генералу за семьдесят, он поймет, он все поймет.
На крепостном дворе попался ей старичок военный: шинель потертая, фуражечка выцветшая. Идет, пришаркивает, палкой стучит. Так он ей мил сделался, до жалости мил, она ему улыбнулась и поклон головой отдала. Да и тотчас как осенило: Ганецкий! А тот и ей – честь, а тот и ей – улыбку…
Про Ивана Степаныча Ганецкого я во всю жизнь ни словечка теплого не словил. А он, пожалуйста, выслушал Анну Илларионну. Уверяет, что генерал был тронут… Но письмо-то не взял! Обе руки вместе с палкой за спину спрятал. «Увольте, не могу-с! Я лично двум государям известен, третьему на краю своей могилы присягнул. Не могу-с. Скорблю, весьма скорблю, но увольте».
Анна Илларионна еще что-то, не помнит что, а Ганецкий снял фуражку, перекрестился на собор, да в зашаркал, зашаркал к крыльцу комендантского дома.
Ох, как она заспешила вон, скорее туда, к Иоанновским воротам. Чуть не бежала, будто рушился на нее собор со своим трубачом-архангелом… Выбежала из ворот, силы оставили. Прислонилась к перилам мостика, задыхается, а мыслей, говорит, никаких, только в висках стук: «Скорблю… скорблю…»
Полнейшая неудача. Фиаско. Смирись, не так ли?
Нет! Она ищет ! Вот женщина… Если хотите, в революции почти все женщины – перовские. Более или менее. Впрочем, лучше так: Софьи они были – мудростью, своей женской сердечной мудростью умудренные.
Ведь почему Анна-то Илларионна ищет? Нарушает первую заповедь его «Завещания»: не расходуйте силы для нас. Но ищет… Хорошо, есть и оправдание – его последняя заповедь: заботьтесь о нравственной удовлетворенности каждого из вас. Но, уверяю, ей нужды нет в оправданиях. Потому что она…
Вот слушайте: «Пусть останется у меня тончайшая нить, связанная с жизнью, и я готов на самые ужасные ежедневные муки». И поясняет: жизнь – это когда всем своим существом борешься за идею. Так Александр Дмитрич в письме, которое в день приговора писал.
А для Анны Илларионны одно звучит: тончайшая нить нужна… Пояснение-то она, может, и слышит, наверняка слышит. Но как? А так, как я вам пример приводил: стон безнадежно больного человека: «Ах, скорее бы конец…» В равелине, в каземате, заживо погребенному нужна, необходима нить, связующая с жизнью, вообще с жизнью, – вот это она знает, это она постоянно слышит и больше ничего не знает и не слышит.
Здесь стержень: ищет ! Не может и не хочет согласиться, чтоб хоть одна-разъединственная душа не блеснула середь петропавловских служителей. Крепость – юдоль слез. Как же именно там не блеснуть хотя бы одной-разъединственной душе.
«Наивность»? Гм… Согласен. А только скажу вам, что такими наивностями мир цветет. Что он без них? Пуст и сир. Как искусство без неточностей.
А теперь, сокращая, спрошу: нашла ли она?
Не буду томить. Если б нашла, тогда бы, пожалуй, Густав Эмар, какое-нибудь из этаких сочинений. А если б не нашла, то, стало быть, ваша взяла – наивность. Ну, а жизнь распорядилась по-своему.
Сдается, неподходящее имя у него было – Вакх. Батюшка – и вдруг: Вакх… Так вот, видите ли, отец Вакх священничал в крепости, в Петропавловском соборе. А прежде – в армии, на театре военных действий. Нет, на войне она его не встречала. А похожих встречала. Он из тех, говорила Анна Илларионна, которые на позициях один сухарь с солдатом ели, а в госпиталях, помогая сестрам, не гнушались черной работы.
Помню, Александр Дмитрич тронул такой сюжет – нравственность революционера. Сюжет у него капитальный. Потому-то, доказывал, и требуется безупречная нравственность, что об идее по ее проповеднику судят. Верно замечено, очень верно.
Не посетуйте на сближение, но разве о религии подчас не судят по тому, каков поп в приходе? А нравственность попов известна. Одно утешение: не только в России… Отцу Вакху не дано было спасти репутацию поповства. Слишком оно, прости господи, вакхическое. Но сам-то отец Вакх был добрым, умным, симпатичным. И «добрый», и «умный», в «симпатичный» – определения Анны Илларионны.
Не вообразите, однако, что сделал он то, чего не сделал генерал Ганецкий. Между нами, не думаю, чтобы отец Вакх решился, предложи ему такое Анна Илларионна.
Единственным вот что было…
С Петербургской стороны много прихожан, а моя Аннушка хоть и не той стороны, стала ходить к службе в крепостной собор. И, как музыку сфер, слышала иногда в исповедальне шепот отца Вакха: «Жив он, жив…» Безумно редко этот благовест, потому что и священника допускали в равелин не чаще солнечного луча.
А в марте… Александр Дмитрич загодя указывал – в марте умру… И совпало, и точно в марте, но уже в восемьдесят четвертом в канун Благовещенья. Отец Вакх говорил: ровно в полдень умер, это уж, значит, куранты играли не «Коль славен», а по-полуденному и полуночному – «Боже царя».
Воспаление обоих легких и никакой медицинской помощи.
Алексеевский равелин убил Александра Дмитрича.
Узников равелина тайком хоронят. Могила неизвестна, вроде и нет вовсе. Но, думаю, зарыли ночью, крадучись, знаете где? Преображенское, слыхали? Да-да, на дальней окраине, у станции железной дороги. Кладбище новое, недавнее, кресты редки. В простонародье зовут – «Безродное»; так и говорят: «К безродным свезли».
Я листок сберегаю, рукою Анны Илларионы: «Земного его жития было двадцать девять лет, два месяца и один день».
А моя рука не поднимается приписать на том листке: «Ее земного жития было…» Нет, не поднимается, все мне мерещится: вернется, приедет, совсем недалеко этот Гдовский уезд.
Я нынче с того и начал: поступила она так, как и суждено было поступить Анне Илларионне Ардашевой.
Вы знаете, есть явление, которое медики определяют «характерным для России», – холерная эпидемия. Я мальчишкой был, но помню, хорошо помню страшный тридцать первый год. Теперь не то, конечно, но тоже радость невелика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80