Прежде Клава не стремилась узнать жизнь Липатии, где, как ей казалось, одна выдуманная любовь сменяла другую выдуманную, а теперь захотелось. Теперь показалось, что в этой чужой прошедшей жизни было что-то важное и для нее, и Клава с несвойственной настойчивостью требовала откровения.
— Да, Клавочка, детский дом — это прекрасно, потому что он — детский, а у кого хватит бесстыдства порочить собственное детство? Там было исключительно много ребятишек и исключительно мало еды, и я была худая, как кочерга. Нас учили шить, но боюсь, что не очень учили жить, во всяком случае, я до сих пор не встречала ни одного начальника, который вышел бы из нашего детдома. Я думаю, это потому, что из нас делали исключительно верующих людей.
— Верующих? — со страхом переспросила Клава. — Вас заставляли верить в Бога?
— В коллектив, — строго сказала Липатия. — Нам внушали, что коллектив всегда прав, что он всегда умнее, честнее, благороднее и справедливее отдельного человека. Наверное, так воспитывают муравьев, и это исключительно правильно, хотя жизнь, увы, не муравейник, а жаль, потому что в муравейнике нет ни воровства, ни обмана и все ходят сытые. И я бы хотела быть обыкновенной муравьихой, потому что у меня все равно нет детей, а там, в муравейнике, я бы ухаживала за куколками.
Клава с грустью подумала, что Липатия Аркадьевна совершенно права и что ей тоже хорошо бы было ухаживать за куколками. Она вспомнила о начатом списке, но решила не углубляться и спросила:
— Вы говорите, вас учили жить?
— Шить, — строго поправила соседка. — Хотя если правильно покопаться в душе, то я исключительно неспособная, и даже если бы меня учили жить, я бы все равно получила двойку. Но нас все-таки учили шить, и я ничему не выучилась, разве что пришивать пуговицы. А потом я пошла на швейную фабрику и пришивала пуговки к мужским сорочкам на специальной машине, и это было чудесное время. Ах, Клавочка, вы себе представить… Нет, представить вы можете, как я пела. Конечно, не за пуговицами, а в вокально-музыкальном кружке при Дворце. Это замечательно, что теперь у всех есть Дворцы, даже если они вместо любви, но я вышла замуж исключительно по любви. Его звали Тарасевичем Иваном Никитичем, ему было сорок два, а мне ровно двадцать, и я была исключительно счастливая, потому что я могла быть его дочкой. А еще я была — вот вы ни за что не поверите! — я была румяная и даже толстенькая, а он воевал и был два раза ранен, и полицаи постреляли всю его семью. «Липочка, — говорил он мне, — мы будем самыми счастливыми на свете, Липочка…»
По худому, изможденному лицу Липатии весело бежали кругленькие слезки. Она шмыгала носом и улыбалась, и слезы прятались в морщинках, появляясь вдруг на кончике подбородка и уже оттуда капая в кофейную чашку. Клава боялась шевельнуться, боялась дышать, и в комнате стояла такая тишина, что было слышно, как капают слезы.
— А потом его перевели в Москву с таким повышением, что нам дали — это в то еще время! — целые две комнаты на двоих. Прямо плодитесь и размножайтесь, как сказано в одной книжке, но я не могла размножаться, потому что застудилась еще в войну, потому что когда не вернулся наш отец, то совсем не стало дров. А муж все мечтал меня вылечить, и мы ходили по врачам. И, наверное, все было бы замечательно, только один раз мой Иван Никитич вернулся с работы, лег на диван и умер. А я не знала, что он умер, и готовила ужин, и болтала с Тамариной мамой — она еще была жива, а Тамара…
— Какая Тамара? — шепотом спросила Клава. — Томка, что ли? Наша Томка? А где ж вы с мужем жили? У нас же трехкомнатная квартира, и у каждой по комнате.
— Да, да, — тихо согласилась Липатия. — Я исключительно напрасно завела разговор.
— Подождите! — Клава вскочила, метнулась к окну, вернулась. — Я в седьмой класс ходила, когда мы сюда переехали. Мы вашу комнату заняли, да, вашу?
— А зачем мне две комнаты? Мне совершенно не нужно лишнего, когда столько людей исключительно нуждаются. Не бойтесь, не бойтесь, мой муж умер в другой комнате. В той, где стоит раскладушка.
— Господи, — вздохнула Клава. — Я же ничего не знала. А вы были рыжая.
— Мне тогда исполнилось тридцать, — торжественно сказала Липатия. — Мне исключительно не на что было жить, потому что как-то случилось, что мы нажили только ранения и болезни. А меня всегда тянуло к артистам — это очень смешно сейчас, правда? — вот я и пошла в гастрольную эстраду и стала Липатией Аркадьевной.
— Как так — стали?
— Скажите, можно управлять артистами, если вас зовут Евлампия? А меня зовут Евлампия, и мой отец был Авдей. И его убили фашисты, а я назвалась Липатией Аркадьевной и так всех запутала, что меня так зовут даже в паспорте. Но обман всегда приносит горе, Клавочка, и старайтесь никогда не обманывать. Я могу вам исключительно точно сказать, что если бы я осталась Евлампией Авдеевной, то не превратилась бы в Липатию Аркадьевну.
За внешней бессмыслицей скрывалась боль, и Клава все поняла. А поняв, ощутила вдруг, что она старше Липатии; встала, обошла стол и крепко прижала к груди беспутную ее голову.
— Обождите, Клавочка, обождите, — тихо сказала Липатия, боясь шевельнуться. — Сейчас вы прогоните меня и побежите отмываться индийским порошком. Я — воровка. Не верите? Я тоже не верю, но в обвинительном заключении было написано, что я присвоила столько, сколько мой покойный Иван Никитич не заработал за всю жизнь, даже если каждое его ранение оценить в три тысячи рублей. Да, да, Клавочка, я была под следствием, и хотя суд меня оправдал, но лучше бы он этого не делал, потому что я не могу работать ни в идеологии, ни в искусстве, ни даже в торговле. И все кадры ужасно пугаются, когда я об этом пишу в анкете, и меня с той поры так никто и не взял в трудоустройство. А ведь я ничего не прошу сказочного, я прошу исключительно об одном: пожалуйста, будьте так добры, позвольте мне сесть в стеклянную будку и продавать газеты. Я ничего не изменю в статьях и не украду ни одной копеечки, только позвольте. Если женщине не суждено родить, то за что же убивать ее до конца жизни? За что?
— За что? — испуганным эхом откликнулась Клава.
— Вы знаете, что такое «левые» концерты? Вот и я не знала, но мне объяснил следователь. У меня был замечательный следователь, исключительно отзывчивый, про него надо писать романы. Да, да. Он мне показал кучу каких-то бумажек, назвал их, как меня, «липой» и сказал, что на них моя подпись. А я…
Распахнулась дверь, и в комнату ввалилась развеселая Томка. За нею виднелись неизвестный Клаве мужчина, сияющий, как полная луна, и известный Клаве слесарь, нежно прижимавший к груди две бутылки водки.
— Вот она! — заорала Тамара. — Люля-кабаб! Томится! Где гуляем, подруга, — у тебя или у меня! Лучше у тебя, а то у меня постелька настежь. — Тут она узрела Липатию. — А ты чего здесь? Гуляй отсюда, рыба прилипала. Ну? Тряси костями!
— Извините…— Липатия вскочила, суетливо переставляя чашки, кофейник, нетронутый торт. — Извините, пожалуйста. Вы исключительно правы, исключительно.
Клава сидела, как истукан, еще не осознав, что происходит. Мужчины уже вломились в комнату, «лунатик» улыбался у дверей, а слесарь по-свойски протопал к столу и водрузил на него бутылки.
— Торт оставь! — скомандовала Томка, сбрасывая пальто на пол. — Он тебе не по зубам, а мы враз схрумкаем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Да, Клавочка, детский дом — это прекрасно, потому что он — детский, а у кого хватит бесстыдства порочить собственное детство? Там было исключительно много ребятишек и исключительно мало еды, и я была худая, как кочерга. Нас учили шить, но боюсь, что не очень учили жить, во всяком случае, я до сих пор не встречала ни одного начальника, который вышел бы из нашего детдома. Я думаю, это потому, что из нас делали исключительно верующих людей.
— Верующих? — со страхом переспросила Клава. — Вас заставляли верить в Бога?
— В коллектив, — строго сказала Липатия. — Нам внушали, что коллектив всегда прав, что он всегда умнее, честнее, благороднее и справедливее отдельного человека. Наверное, так воспитывают муравьев, и это исключительно правильно, хотя жизнь, увы, не муравейник, а жаль, потому что в муравейнике нет ни воровства, ни обмана и все ходят сытые. И я бы хотела быть обыкновенной муравьихой, потому что у меня все равно нет детей, а там, в муравейнике, я бы ухаживала за куколками.
Клава с грустью подумала, что Липатия Аркадьевна совершенно права и что ей тоже хорошо бы было ухаживать за куколками. Она вспомнила о начатом списке, но решила не углубляться и спросила:
— Вы говорите, вас учили жить?
— Шить, — строго поправила соседка. — Хотя если правильно покопаться в душе, то я исключительно неспособная, и даже если бы меня учили жить, я бы все равно получила двойку. Но нас все-таки учили шить, и я ничему не выучилась, разве что пришивать пуговицы. А потом я пошла на швейную фабрику и пришивала пуговки к мужским сорочкам на специальной машине, и это было чудесное время. Ах, Клавочка, вы себе представить… Нет, представить вы можете, как я пела. Конечно, не за пуговицами, а в вокально-музыкальном кружке при Дворце. Это замечательно, что теперь у всех есть Дворцы, даже если они вместо любви, но я вышла замуж исключительно по любви. Его звали Тарасевичем Иваном Никитичем, ему было сорок два, а мне ровно двадцать, и я была исключительно счастливая, потому что я могла быть его дочкой. А еще я была — вот вы ни за что не поверите! — я была румяная и даже толстенькая, а он воевал и был два раза ранен, и полицаи постреляли всю его семью. «Липочка, — говорил он мне, — мы будем самыми счастливыми на свете, Липочка…»
По худому, изможденному лицу Липатии весело бежали кругленькие слезки. Она шмыгала носом и улыбалась, и слезы прятались в морщинках, появляясь вдруг на кончике подбородка и уже оттуда капая в кофейную чашку. Клава боялась шевельнуться, боялась дышать, и в комнате стояла такая тишина, что было слышно, как капают слезы.
— А потом его перевели в Москву с таким повышением, что нам дали — это в то еще время! — целые две комнаты на двоих. Прямо плодитесь и размножайтесь, как сказано в одной книжке, но я не могла размножаться, потому что застудилась еще в войну, потому что когда не вернулся наш отец, то совсем не стало дров. А муж все мечтал меня вылечить, и мы ходили по врачам. И, наверное, все было бы замечательно, только один раз мой Иван Никитич вернулся с работы, лег на диван и умер. А я не знала, что он умер, и готовила ужин, и болтала с Тамариной мамой — она еще была жива, а Тамара…
— Какая Тамара? — шепотом спросила Клава. — Томка, что ли? Наша Томка? А где ж вы с мужем жили? У нас же трехкомнатная квартира, и у каждой по комнате.
— Да, да, — тихо согласилась Липатия. — Я исключительно напрасно завела разговор.
— Подождите! — Клава вскочила, метнулась к окну, вернулась. — Я в седьмой класс ходила, когда мы сюда переехали. Мы вашу комнату заняли, да, вашу?
— А зачем мне две комнаты? Мне совершенно не нужно лишнего, когда столько людей исключительно нуждаются. Не бойтесь, не бойтесь, мой муж умер в другой комнате. В той, где стоит раскладушка.
— Господи, — вздохнула Клава. — Я же ничего не знала. А вы были рыжая.
— Мне тогда исполнилось тридцать, — торжественно сказала Липатия. — Мне исключительно не на что было жить, потому что как-то случилось, что мы нажили только ранения и болезни. А меня всегда тянуло к артистам — это очень смешно сейчас, правда? — вот я и пошла в гастрольную эстраду и стала Липатией Аркадьевной.
— Как так — стали?
— Скажите, можно управлять артистами, если вас зовут Евлампия? А меня зовут Евлампия, и мой отец был Авдей. И его убили фашисты, а я назвалась Липатией Аркадьевной и так всех запутала, что меня так зовут даже в паспорте. Но обман всегда приносит горе, Клавочка, и старайтесь никогда не обманывать. Я могу вам исключительно точно сказать, что если бы я осталась Евлампией Авдеевной, то не превратилась бы в Липатию Аркадьевну.
За внешней бессмыслицей скрывалась боль, и Клава все поняла. А поняв, ощутила вдруг, что она старше Липатии; встала, обошла стол и крепко прижала к груди беспутную ее голову.
— Обождите, Клавочка, обождите, — тихо сказала Липатия, боясь шевельнуться. — Сейчас вы прогоните меня и побежите отмываться индийским порошком. Я — воровка. Не верите? Я тоже не верю, но в обвинительном заключении было написано, что я присвоила столько, сколько мой покойный Иван Никитич не заработал за всю жизнь, даже если каждое его ранение оценить в три тысячи рублей. Да, да, Клавочка, я была под следствием, и хотя суд меня оправдал, но лучше бы он этого не делал, потому что я не могу работать ни в идеологии, ни в искусстве, ни даже в торговле. И все кадры ужасно пугаются, когда я об этом пишу в анкете, и меня с той поры так никто и не взял в трудоустройство. А ведь я ничего не прошу сказочного, я прошу исключительно об одном: пожалуйста, будьте так добры, позвольте мне сесть в стеклянную будку и продавать газеты. Я ничего не изменю в статьях и не украду ни одной копеечки, только позвольте. Если женщине не суждено родить, то за что же убивать ее до конца жизни? За что?
— За что? — испуганным эхом откликнулась Клава.
— Вы знаете, что такое «левые» концерты? Вот и я не знала, но мне объяснил следователь. У меня был замечательный следователь, исключительно отзывчивый, про него надо писать романы. Да, да. Он мне показал кучу каких-то бумажек, назвал их, как меня, «липой» и сказал, что на них моя подпись. А я…
Распахнулась дверь, и в комнату ввалилась развеселая Томка. За нею виднелись неизвестный Клаве мужчина, сияющий, как полная луна, и известный Клаве слесарь, нежно прижимавший к груди две бутылки водки.
— Вот она! — заорала Тамара. — Люля-кабаб! Томится! Где гуляем, подруга, — у тебя или у меня! Лучше у тебя, а то у меня постелька настежь. — Тут она узрела Липатию. — А ты чего здесь? Гуляй отсюда, рыба прилипала. Ну? Тряси костями!
— Извините…— Липатия вскочила, суетливо переставляя чашки, кофейник, нетронутый торт. — Извините, пожалуйста. Вы исключительно правы, исключительно.
Клава сидела, как истукан, еще не осознав, что происходит. Мужчины уже вломились в комнату, «лунатик» улыбался у дверей, а слесарь по-свойски протопал к столу и водрузил на него бутылки.
— Торт оставь! — скомандовала Томка, сбрасывая пальто на пол. — Он тебе не по зубам, а мы враз схрумкаем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25