И средства массовой информации вносят свою лепту: вспомните, с каким удовольствием вещают нам, сколько мотоциклов и телевизоров в современной деревне, будто телевизорами и транзисторами можно заменить жажду знаний, потребность делать добро, трудолюбие, совесть, наконец.
— О совести — это вы вовремя, — усмехнулся желчный старик.
— Да. — Старичок опять снял очки и очень старательно протирал их. — Вспоминал, говорим ли мы о совести, и не вспомнил. По-моему, совершенно не говорим. Стесняемся или разучились, отвыкли и уж не ведаем, как к этому чувству подойти.
— На танцплощадку так лучше и не ходи, — вдруг очень быстро сказала одна из девушек. — Такое безобразие творится, такое безобразие. И куда милиция смотрит?
— Так нельзя же к каждой девушке по милиционеру прикрепить. — Сергей улыбнулся, заглянув Клаве в глаза.
— А совести и не нужна никакая внешняя сила, потому что совесть — это и есть сила. Духовная сила человека, основанная на глубочайшей убежденности. — Желчный старик говорил непривычно медленно, неторопливо подбирая слова, но все молчали, слушая. — Вопрос о пределах совести, о борьбе ее с волеизъявлением личности очень занимал наших предков. Тут вам и Родион Романович с топором, и князь Нехлюдов с метаниями, и Пьер и так далее и так далее. И здесь важно, что совесть — это ваша, личная сила, она не принадлежит ни государству, ни обществу, ни семье — только вам. Не по этой ли причине борения личной совести исчезли из нашего сегодняшнего искусства? Мы толкуем о выполнениях и перевыполнениях, о трудах и сомнениях руководителей всех степеней, но совесть-то у них, как правило, помалкивает. Главное — вовремя выполнить приказание: ведь план — это тоже приказание. И его выполняют во что бы то ни стало, ибо за выполнение дают премии и прочие реальные блага. Ну, а там, где господствует «во что бы то ни стало», там уже не до совести. Там она из госпожи человеческой превратилась в служанку, в «чего изволите» превратилась. И незаметно, тихо, без терзаний Достоевского и размышлений Толстого понятие совести заместилось понятием «цель оправдывает средства». А закон достижения цели во что бы то ни стало — очень страшный закон. Страшный своей торжествующей и окончательной безнравственностью: высокой целью и любые жертвы оправдаю — от десятков миллионов загубленных жизней до детской слезы. И спать буду спокойно, ибо совесть направлена ныне вовне человека, на общество в целом, а не на спасение одной-единственной души, что уже тысячелетия является альфой и омегой общечеловеческой культуры.
Он замолчал, хлебнул остывшего чаю. Все молчали тоже, и многие хмурились, с трудом усваивая сказанное. Только рыхлой Клавиной соседке все было ясно:
— Верно говоришь, верно, бога забыли!
— Бог здесь, гражданочка, ни при чем, — усмехнулся желчный пассажир. — Я атеист и по форме и по сути и совесть с богом никак не связываю.
— Безобразия много стало, — сердито и очень обиженно сказала проводница. — В поездах пьют, дерутся, девчонок обижают.
— Женщины тоже, знаете, стыд потеряли, — нахмурилась Лидия Петровна. — И курят, и пьют, и штаны носят; сзади не разберешь, девчонка это или парень.
— Сейчас сила все решает, — вздохнул демобилизованный. — Кто силен, тот и прав.
— Без знакомых ребят в кино уж давно не ходим, — сказала вторая девушка. — А вечерами так страшно, так страшно!
— Вот оно, главное-то слово, вот оно! — в непонятном восторге закричал отставник и даже с удовольствием потер ладонью о ладонь. — Бесстрашно стали жить, вот вам и нарушения, вот вам и проступки. И ничем вы человека от проступков не удержите, если боязни у него нет. Думаете, он суда боится? А чего ему суда бояться, когда он точно знает, что его все равно через год, много — два, условно освобожденным объявят и пошлют работать в народное хозяйство, «на химию», как они выражаются. Нет, вы настоящий страх вселите, чтоб пот прошибал, чтоб поджилки затряслись!
— А как? — спросил старичок в очках. — Как вы себе это представляете?
— А как в старину, — тотчас отозвался собеседник, для которого ответ был, видимо, давно продуманным. — Око за око, зуб за зуб. Убил, скажем, ножом, и его — ножом, да публично, на площади. Избил, скажем, и его тем же макаром.
— Украл — руку по локоть на лобном месте, — подхватил желчный. — Задержались вы с рождением, вам бы в тринадцатом веке родиться.
— Я когда надо, тогда и родился, и вы мне не указ, — обиделся отставник. — А что демократии много, это точно, молодежь совсем от рук отбилась.
— Душу спасать надо, душу, — вздохнула старуха. — Раньше, говорят, по святым местам бродили, душу спасая, а теперь — за колбасой.
— Душу спасать — тоже рецепт, — сказал худой старик. — У каждого свое лекарство, а это значит, что нравственность наша больна серьезно. Она ведь не просто рушится — она не может рушиться, безнравственных обществ не бывает, — она откатывается, что куда опаснее. Она отступает в историю, предавая то, что трудом, горем, страшным напряжением всех сил было когда-то завоевано. Вы, коллега, правильно обратили внимание на торжествующую вещность нашей повседневности и, мало того, — нашу радость по этому поводу. Эта победа материального начала, этот приоритет вещной цивилизации над духовной культурой и есть первопричина отступления нашей морали во времена абсолютизма, в послепетровские десятилетия, если хотите.
— А от вас мы рецепта не слышали, — сказал старичок в очках. — Исповедуете что или только причины разъясняете?
— Исповедую, — серьезно подтвердил суровый пассажир. — Я верую в личную свободу. Не в свободу личности — она гарантируется государством, — а в личную духовную свободу, которой каждый может и должен достичь. За всю нашу историю пока трем революционным группам удалось подняться — каждой своим путем — до этой свободы: декабристам, народовольцам и большевикам. Они презрели все блага цивилизации, всю вещность мира, всю сословную, религиозную, национальную и имущественную ограниченность, всю несвободу и пришли к свободе.
В конце вагона тренькнула гитара, послышались веселые молодые голоса. И тотчас же кто-то невидимый строго предупредил:
— Тихо! Здесь люди разговаривают!
— Когда ж это было, — завистливо вздохнул демобилизованный.
— Это еще будет. Было для подвижников, для избранных — будет для всех. А для этого нужно выдавливать из себя раба. Раба вещей, квартир, высоких окладов, личных машин, престижа, тщеславия, честолюбия и начальников всех рангов. Выдавим этот гной холуйский из себя и из общества — значит, опять людьми станем, теми, кто считал себя хозяином земного шара, у кого была собственная гордость. Вот тогда и нравственность вернется. На новом витке, на новой ступени…
— Утопия…
— Бога вы еще вспомните! Ох, вспомните!
— Женщину уж и за человека не считают…
— Демократию развели. Сажать, сажать, сажать, как когда-то!
Шумели в вагоне, спорили, отстаивали свое, потому что вопрос коснулся больного, язвы, что свербела у каждого, и каждый возопил. Каждый — кроме Клавы Сомовой. Она давно уже утеряла нить разговора и слушала не пассажиров, а себя, думая, какая же она счастливица, что села именно в этот поезд, именно в этот вагон, именно на это место. Она то и дело украдкой поглядывала на милиционера Сергея, ловила его взгляд, тихо улыбалась, и вместо обжигающего уголька в ней светилось сейчас счастье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— О совести — это вы вовремя, — усмехнулся желчный старик.
— Да. — Старичок опять снял очки и очень старательно протирал их. — Вспоминал, говорим ли мы о совести, и не вспомнил. По-моему, совершенно не говорим. Стесняемся или разучились, отвыкли и уж не ведаем, как к этому чувству подойти.
— На танцплощадку так лучше и не ходи, — вдруг очень быстро сказала одна из девушек. — Такое безобразие творится, такое безобразие. И куда милиция смотрит?
— Так нельзя же к каждой девушке по милиционеру прикрепить. — Сергей улыбнулся, заглянув Клаве в глаза.
— А совести и не нужна никакая внешняя сила, потому что совесть — это и есть сила. Духовная сила человека, основанная на глубочайшей убежденности. — Желчный старик говорил непривычно медленно, неторопливо подбирая слова, но все молчали, слушая. — Вопрос о пределах совести, о борьбе ее с волеизъявлением личности очень занимал наших предков. Тут вам и Родион Романович с топором, и князь Нехлюдов с метаниями, и Пьер и так далее и так далее. И здесь важно, что совесть — это ваша, личная сила, она не принадлежит ни государству, ни обществу, ни семье — только вам. Не по этой ли причине борения личной совести исчезли из нашего сегодняшнего искусства? Мы толкуем о выполнениях и перевыполнениях, о трудах и сомнениях руководителей всех степеней, но совесть-то у них, как правило, помалкивает. Главное — вовремя выполнить приказание: ведь план — это тоже приказание. И его выполняют во что бы то ни стало, ибо за выполнение дают премии и прочие реальные блага. Ну, а там, где господствует «во что бы то ни стало», там уже не до совести. Там она из госпожи человеческой превратилась в служанку, в «чего изволите» превратилась. И незаметно, тихо, без терзаний Достоевского и размышлений Толстого понятие совести заместилось понятием «цель оправдывает средства». А закон достижения цели во что бы то ни стало — очень страшный закон. Страшный своей торжествующей и окончательной безнравственностью: высокой целью и любые жертвы оправдаю — от десятков миллионов загубленных жизней до детской слезы. И спать буду спокойно, ибо совесть направлена ныне вовне человека, на общество в целом, а не на спасение одной-единственной души, что уже тысячелетия является альфой и омегой общечеловеческой культуры.
Он замолчал, хлебнул остывшего чаю. Все молчали тоже, и многие хмурились, с трудом усваивая сказанное. Только рыхлой Клавиной соседке все было ясно:
— Верно говоришь, верно, бога забыли!
— Бог здесь, гражданочка, ни при чем, — усмехнулся желчный пассажир. — Я атеист и по форме и по сути и совесть с богом никак не связываю.
— Безобразия много стало, — сердито и очень обиженно сказала проводница. — В поездах пьют, дерутся, девчонок обижают.
— Женщины тоже, знаете, стыд потеряли, — нахмурилась Лидия Петровна. — И курят, и пьют, и штаны носят; сзади не разберешь, девчонка это или парень.
— Сейчас сила все решает, — вздохнул демобилизованный. — Кто силен, тот и прав.
— Без знакомых ребят в кино уж давно не ходим, — сказала вторая девушка. — А вечерами так страшно, так страшно!
— Вот оно, главное-то слово, вот оно! — в непонятном восторге закричал отставник и даже с удовольствием потер ладонью о ладонь. — Бесстрашно стали жить, вот вам и нарушения, вот вам и проступки. И ничем вы человека от проступков не удержите, если боязни у него нет. Думаете, он суда боится? А чего ему суда бояться, когда он точно знает, что его все равно через год, много — два, условно освобожденным объявят и пошлют работать в народное хозяйство, «на химию», как они выражаются. Нет, вы настоящий страх вселите, чтоб пот прошибал, чтоб поджилки затряслись!
— А как? — спросил старичок в очках. — Как вы себе это представляете?
— А как в старину, — тотчас отозвался собеседник, для которого ответ был, видимо, давно продуманным. — Око за око, зуб за зуб. Убил, скажем, ножом, и его — ножом, да публично, на площади. Избил, скажем, и его тем же макаром.
— Украл — руку по локоть на лобном месте, — подхватил желчный. — Задержались вы с рождением, вам бы в тринадцатом веке родиться.
— Я когда надо, тогда и родился, и вы мне не указ, — обиделся отставник. — А что демократии много, это точно, молодежь совсем от рук отбилась.
— Душу спасать надо, душу, — вздохнула старуха. — Раньше, говорят, по святым местам бродили, душу спасая, а теперь — за колбасой.
— Душу спасать — тоже рецепт, — сказал худой старик. — У каждого свое лекарство, а это значит, что нравственность наша больна серьезно. Она ведь не просто рушится — она не может рушиться, безнравственных обществ не бывает, — она откатывается, что куда опаснее. Она отступает в историю, предавая то, что трудом, горем, страшным напряжением всех сил было когда-то завоевано. Вы, коллега, правильно обратили внимание на торжествующую вещность нашей повседневности и, мало того, — нашу радость по этому поводу. Эта победа материального начала, этот приоритет вещной цивилизации над духовной культурой и есть первопричина отступления нашей морали во времена абсолютизма, в послепетровские десятилетия, если хотите.
— А от вас мы рецепта не слышали, — сказал старичок в очках. — Исповедуете что или только причины разъясняете?
— Исповедую, — серьезно подтвердил суровый пассажир. — Я верую в личную свободу. Не в свободу личности — она гарантируется государством, — а в личную духовную свободу, которой каждый может и должен достичь. За всю нашу историю пока трем революционным группам удалось подняться — каждой своим путем — до этой свободы: декабристам, народовольцам и большевикам. Они презрели все блага цивилизации, всю вещность мира, всю сословную, религиозную, национальную и имущественную ограниченность, всю несвободу и пришли к свободе.
В конце вагона тренькнула гитара, послышались веселые молодые голоса. И тотчас же кто-то невидимый строго предупредил:
— Тихо! Здесь люди разговаривают!
— Когда ж это было, — завистливо вздохнул демобилизованный.
— Это еще будет. Было для подвижников, для избранных — будет для всех. А для этого нужно выдавливать из себя раба. Раба вещей, квартир, высоких окладов, личных машин, престижа, тщеславия, честолюбия и начальников всех рангов. Выдавим этот гной холуйский из себя и из общества — значит, опять людьми станем, теми, кто считал себя хозяином земного шара, у кого была собственная гордость. Вот тогда и нравственность вернется. На новом витке, на новой ступени…
— Утопия…
— Бога вы еще вспомните! Ох, вспомните!
— Женщину уж и за человека не считают…
— Демократию развели. Сажать, сажать, сажать, как когда-то!
Шумели в вагоне, спорили, отстаивали свое, потому что вопрос коснулся больного, язвы, что свербела у каждого, и каждый возопил. Каждый — кроме Клавы Сомовой. Она давно уже утеряла нить разговора и слушала не пассажиров, а себя, думая, какая же она счастливица, что села именно в этот поезд, именно в этот вагон, именно на это место. Она то и дело украдкой поглядывала на милиционера Сергея, ловила его взгляд, тихо улыбалась, и вместо обжигающего уголька в ней светилось сейчас счастье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25