Салфеточки на спинках кресел, накидки, стеклянные и фарфоровые безделушки на этажерках. Среди них бросился мне в глаза большой кубок с надписью: от благодарных таких-то. Вещицы эти излучают радушие, признательность, может, даже любовь, – и правда, спустя всего несколько дней мне стало казаться, будто здешние стены привечают меня. Все это добро некогда принадлежало другому, но нынче я принял наследство от мертвеца, с которым при жизни его даже не был знаком.
Хозяйка моя, сразу подметившая, что я не из болтливых, выказывала деликатность и такт и всегда спешила убрать мою комнату к тому часу, когда я возвращался с утренней прогулки, и, здороваясь, мы ограничивались дружелюбными кивками, заменяющими уйму фраз: Как поживаете? – Спасибо, хорошо! – Нравится вам у меня? – Весьма! – Рада слышать!
Спустя неделю она все же не утерпела и спросила, нет ли у меня каких-либо пожеланий: если что нужно, мне достаточно лишь сказать…
– Нет, сударыня, у меня нет никаких пожеланий, я всем доволен.
– Гм. А я, признаться, думала… я ведь знаю, как подчас капризны мужчины…
– Я давно уже отвык от капризов!
Хозяйка смерила меня любопытным взглядом – должно быть, слышала про меня иное.
– Скажите, а еда вам по вкусу?
– Еда? Признаться, я даже и не заметил! Стало быть, еда – отменная.
Сущая правда! Все обслуживание было отменным. Мало того – я ощущал бережную заботу, какой прежде никогда не встречал.
Спокойно, тихо, привольно текли мои дни, и хоть временами меня и тянуло заговорить с хозяйкой, особенно когда она смотрела так грустно, все же я поборол искушение, из страха приобщиться к чужим заботам, но также из уважения к тайнам чужой жизни. Мне нравились наши безличные отношения, и я предпочитал, чтобы ее прошлое и впредь оставалось для меня окутанным неизвестностью. Стоит мне узнать ее историю, – вся обстановка комнат приобретет иной облик, чем тот, который я ей навязал, и сотканная мною картина тотчас расползется; стол, стулья, буфет, кровать – вся здешняя мебель сделается реквизитом в драмах вдовы, которые будут сниться мне по ночам.
Нет, все это отныне мое, пропитано моим духом, и реквизит нужен мне для моей пьесы. Моей!
* * *
Нынче я даже обзавелся неким безличным общением, причем самым что ни на есть простым способом. Этих незнакомых знакомых, с которыми я не раскланиваюсь, поскольку не знаю их лично, я обрел в итоге утренних моих прогулок. Первым на моем пути возникает майор. Майор он, правда, отставной, уже получает пенсию, а стало быть, ему никак не меньше пятидесяти пяти лет. И он, значит, гражданское лицо. Мне известно его имя, да и рассказывали мне о нем кое-что, относящееся к дням его молодости. Он холост – это я тоже знаю. Как я уже сказал, он теперь в отставке и, стало быть, живет без всякого дела, дожидаясь своего смертного часа. Но он смело шагает навстречу судьбе – высокий, статный, с могучим торсом под почти всегда расстегнутым пальто, прямодушный, мужественный человек. У него темные волосы, черные усы и упругая походка, настолько упругая, что я весь будто подтягиваюсь при встрече с ним, да и вообще, вспоминая, что ему уже пятьдесят пять, я словно бы молодею. Мне даже кажется, по тому, как он глядит на меня, что я ему не противен, что, может, он даже расположен ко мне. А спустя какой-то срок он и вовсе стал казаться мне старым знакомцем, которому мне всякий раз хотелось кивнуть. Но есть между нами одно различие: он уже отслужил свой срок, я же по-прежнему в самом горниле борьбы и всем своим существом, да и каждодневной работой, устремлен в будущее. Так что тщетно стал бы он искать сочувствия у меня, как у товарища по несчастью. Чего-чего, а уж этого я никак не намерен допускать. Правда, у меня на висках седина, но стоит мне лишь захотеть – и завтра же волосы у меня будут такие же черные, как у него, да только я не помышляю об этом, – ведь у меня нет женщины, перед которой я должен был бы рисоваться. К тому же, сдается мне, волосы его лежат слишком ровно, что способно возбудить подозрение, зато мои волосы неподдельны бесспорно.
Есть у меня на примете еще и другой человек, приятный мне уже тем, что я понятия не имею, кто он. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, и волосы и борода у него совершенно седые. Поначалу, в дни наших первых встреч, казалось, что чем-то знакомы мне эти черты, это лицо человека с больной печенью, вся фигура его, – и всякий раз я спешил ему навстречу с чувством симпатии и сострадания. Должно быть, думал я, он сполна изведал горечь жизни, пытаясь плыть против течения, боролся и был побежден, а нынче ему выпало жить в новое время, исподволь, неприметно утвердившееся в жизни, – время, от которого он отстал. Должно быть, он не может отринуть идеалы юности, ведь они ему дороги, да и к тому же это верные идеалы… бедняга! Он убежден, он знает, что шел верным путем, – это современники его заблудились, зашли в тупик… Трагедия!
Но как-то раз, взглянув ему в глаза, я понял, что он меня ненавидит, может, потому, что уловил сострадание в моем взгляде, и это-то больше всего оскорбило его. Он даже презрительно хмыкнул, поравнявшись со мной. Что ж, может, сам того не подозревая, я когда-то обидел его самого, а не то его близких, каким-то образом бездумно вмешался в его судьбу, но может ведь быть и другое: может, попросту мы были с ним когда-то знакомы? Он ненавидит меня, и странным образом мне кажется, будто ненависть его мной заслужена, но я больше никогда не взгляну ему в глаза – слишком уж они колючие и к тому же будят во мне чувство вины. Но, может, мы с ним просто родились врагами, может, классовые и расовые различия, разница в происхождении и взглядах воздвигли между нами стену, присутствие которой мы ощущаем оба. Опыт научил меня в гуще уличной толпы сразу отличать врага от друга, ведь иные прохожие, сплошь и рядом вовсе незнакомые люди, излучают такую враждебность, что я всякий раз перехожу на другую сторону улицы, чтобы только не столкнуться с ними лицом к лицу. У одиноких чувствительность обострена необычайно: стоит лишь донестись с улицы голосу человека – и я сразу же отзываюсь на него радостным или неприязненным чувством, но иной раз не чувствую ничего.
И еще третий знакомец есть у меня. Он обычно ездит верхом, и я киваю ему, ведь он знаком мне еще с университетской поры, я, кажется, знаю его фамилию, вот только имя его плохо помню. Я не разговаривал с ним верных лет тридцать, мы только раскланиваемся на улице, иногда улыбаемся в знак того, что узнали друг друга, а уж у него под большими усами добрая такая улыбка. Он носит мундир, и с годами все больше прибавляется ободков яркой тесьмы на его фуражке, да и пышнее становится весь позумент. Совсем, недавно, после десятилетнего перерыва, я снова встретил его: он ехал верхом, а позумента на его мундире было так много, что я не посмел поздороваться с ним из страха, что он мне не ответит. Но, должно быть, он это понял, и придержав коня, крикнул мне:
– Здравствуй, ты что, не узнал меня?
Да что там, узнал, конечно, и, раскланявшись, мы оба проследовали каждый своим путем, и с тех пор мы снова киваем друг другу. Как-то раз утром мне почудилась под его усами странная, непривычно подозрительная усмешка. Я не знал, должен ли я отнести ее на свой счет, настолько мне это казалось нелепым. Впрочем, должно быть, все это лишь померещилось мне – думал ли он, что я думаю, что он заважничал, или сам он заподозрил меня в высокомерии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Хозяйка моя, сразу подметившая, что я не из болтливых, выказывала деликатность и такт и всегда спешила убрать мою комнату к тому часу, когда я возвращался с утренней прогулки, и, здороваясь, мы ограничивались дружелюбными кивками, заменяющими уйму фраз: Как поживаете? – Спасибо, хорошо! – Нравится вам у меня? – Весьма! – Рада слышать!
Спустя неделю она все же не утерпела и спросила, нет ли у меня каких-либо пожеланий: если что нужно, мне достаточно лишь сказать…
– Нет, сударыня, у меня нет никаких пожеланий, я всем доволен.
– Гм. А я, признаться, думала… я ведь знаю, как подчас капризны мужчины…
– Я давно уже отвык от капризов!
Хозяйка смерила меня любопытным взглядом – должно быть, слышала про меня иное.
– Скажите, а еда вам по вкусу?
– Еда? Признаться, я даже и не заметил! Стало быть, еда – отменная.
Сущая правда! Все обслуживание было отменным. Мало того – я ощущал бережную заботу, какой прежде никогда не встречал.
Спокойно, тихо, привольно текли мои дни, и хоть временами меня и тянуло заговорить с хозяйкой, особенно когда она смотрела так грустно, все же я поборол искушение, из страха приобщиться к чужим заботам, но также из уважения к тайнам чужой жизни. Мне нравились наши безличные отношения, и я предпочитал, чтобы ее прошлое и впредь оставалось для меня окутанным неизвестностью. Стоит мне узнать ее историю, – вся обстановка комнат приобретет иной облик, чем тот, который я ей навязал, и сотканная мною картина тотчас расползется; стол, стулья, буфет, кровать – вся здешняя мебель сделается реквизитом в драмах вдовы, которые будут сниться мне по ночам.
Нет, все это отныне мое, пропитано моим духом, и реквизит нужен мне для моей пьесы. Моей!
* * *
Нынче я даже обзавелся неким безличным общением, причем самым что ни на есть простым способом. Этих незнакомых знакомых, с которыми я не раскланиваюсь, поскольку не знаю их лично, я обрел в итоге утренних моих прогулок. Первым на моем пути возникает майор. Майор он, правда, отставной, уже получает пенсию, а стало быть, ему никак не меньше пятидесяти пяти лет. И он, значит, гражданское лицо. Мне известно его имя, да и рассказывали мне о нем кое-что, относящееся к дням его молодости. Он холост – это я тоже знаю. Как я уже сказал, он теперь в отставке и, стало быть, живет без всякого дела, дожидаясь своего смертного часа. Но он смело шагает навстречу судьбе – высокий, статный, с могучим торсом под почти всегда расстегнутым пальто, прямодушный, мужественный человек. У него темные волосы, черные усы и упругая походка, настолько упругая, что я весь будто подтягиваюсь при встрече с ним, да и вообще, вспоминая, что ему уже пятьдесят пять, я словно бы молодею. Мне даже кажется, по тому, как он глядит на меня, что я ему не противен, что, может, он даже расположен ко мне. А спустя какой-то срок он и вовсе стал казаться мне старым знакомцем, которому мне всякий раз хотелось кивнуть. Но есть между нами одно различие: он уже отслужил свой срок, я же по-прежнему в самом горниле борьбы и всем своим существом, да и каждодневной работой, устремлен в будущее. Так что тщетно стал бы он искать сочувствия у меня, как у товарища по несчастью. Чего-чего, а уж этого я никак не намерен допускать. Правда, у меня на висках седина, но стоит мне лишь захотеть – и завтра же волосы у меня будут такие же черные, как у него, да только я не помышляю об этом, – ведь у меня нет женщины, перед которой я должен был бы рисоваться. К тому же, сдается мне, волосы его лежат слишком ровно, что способно возбудить подозрение, зато мои волосы неподдельны бесспорно.
Есть у меня на примете еще и другой человек, приятный мне уже тем, что я понятия не имею, кто он. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, и волосы и борода у него совершенно седые. Поначалу, в дни наших первых встреч, казалось, что чем-то знакомы мне эти черты, это лицо человека с больной печенью, вся фигура его, – и всякий раз я спешил ему навстречу с чувством симпатии и сострадания. Должно быть, думал я, он сполна изведал горечь жизни, пытаясь плыть против течения, боролся и был побежден, а нынче ему выпало жить в новое время, исподволь, неприметно утвердившееся в жизни, – время, от которого он отстал. Должно быть, он не может отринуть идеалы юности, ведь они ему дороги, да и к тому же это верные идеалы… бедняга! Он убежден, он знает, что шел верным путем, – это современники его заблудились, зашли в тупик… Трагедия!
Но как-то раз, взглянув ему в глаза, я понял, что он меня ненавидит, может, потому, что уловил сострадание в моем взгляде, и это-то больше всего оскорбило его. Он даже презрительно хмыкнул, поравнявшись со мной. Что ж, может, сам того не подозревая, я когда-то обидел его самого, а не то его близких, каким-то образом бездумно вмешался в его судьбу, но может ведь быть и другое: может, попросту мы были с ним когда-то знакомы? Он ненавидит меня, и странным образом мне кажется, будто ненависть его мной заслужена, но я больше никогда не взгляну ему в глаза – слишком уж они колючие и к тому же будят во мне чувство вины. Но, может, мы с ним просто родились врагами, может, классовые и расовые различия, разница в происхождении и взглядах воздвигли между нами стену, присутствие которой мы ощущаем оба. Опыт научил меня в гуще уличной толпы сразу отличать врага от друга, ведь иные прохожие, сплошь и рядом вовсе незнакомые люди, излучают такую враждебность, что я всякий раз перехожу на другую сторону улицы, чтобы только не столкнуться с ними лицом к лицу. У одиноких чувствительность обострена необычайно: стоит лишь донестись с улицы голосу человека – и я сразу же отзываюсь на него радостным или неприязненным чувством, но иной раз не чувствую ничего.
И еще третий знакомец есть у меня. Он обычно ездит верхом, и я киваю ему, ведь он знаком мне еще с университетской поры, я, кажется, знаю его фамилию, вот только имя его плохо помню. Я не разговаривал с ним верных лет тридцать, мы только раскланиваемся на улице, иногда улыбаемся в знак того, что узнали друг друга, а уж у него под большими усами добрая такая улыбка. Он носит мундир, и с годами все больше прибавляется ободков яркой тесьмы на его фуражке, да и пышнее становится весь позумент. Совсем, недавно, после десятилетнего перерыва, я снова встретил его: он ехал верхом, а позумента на его мундире было так много, что я не посмел поздороваться с ним из страха, что он мне не ответит. Но, должно быть, он это понял, и придержав коня, крикнул мне:
– Здравствуй, ты что, не узнал меня?
Да что там, узнал, конечно, и, раскланявшись, мы оба проследовали каждый своим путем, и с тех пор мы снова киваем друг другу. Как-то раз утром мне почудилась под его усами странная, непривычно подозрительная усмешка. Я не знал, должен ли я отнести ее на свой счет, настолько мне это казалось нелепым. Впрочем, должно быть, все это лишь померещилось мне – думал ли он, что я думаю, что он заважничал, или сам он заподозрил меня в высокомерии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22