Да, вот так-то!
А говорил с Торкелем бывший таможенный служитель – Викберг, такой же «бывший», как и многие из тех, что жили на задворках Скамсунда. Одна-другая оплошность по службе выбили его из седла, и Викберга прогнали с таможни. Видя бедственное положение своей семьи, Викберг ежедневно и ежечасно помнил о своих промахах и, чтобы восстановить равновесие в счетах с жизнью, начал с того, что стал подводить баланс: записывать дебет и кредит. Он совершил скверный поступок, значит, ему должно быть скверно. И Викберг отказывал себе во всем, изводя себя и не вылезая из церкви, где ему четко разъяснили, как обстоят его дела. Церковь была для него и карой и утешением.
– Тот, кто потерял ориентир на суше, должен поступать как капитан в открытом море: держать курс на небеса и плыть по звездам.
Это свое постоянное присловье Викберг приберегал для тех, кто поднимал на смех его веру.
Промучившись несколько лет, Викберг решил, что вина его искуплена. И поскольку он продолжал вести себя безупречно, то и счел, что отныне его место в книжке забранных из лавки товаров,– в графе «дебет» и что ему даже кое-что причитается. Он дошел до того, что простил самого себя. Ему казалось, что он никогда в жизни не совершал никаких проступков – совесть его чиста. «Произошло чудо»,– думал он. И ему хотелось внушить эту мысль и другим. А другие – они-то не забыли его ошибок и потому по-прежнему считали Викберга самодовольным и лицемерным святошей. Викберг недоумевал: он так любил свой забытый грех, ставший его спасением. Ведь и апостол Павел утверждает, что нужно радоваться несчастью, ибо в нем орудия и пути господни. И то, что люди называли злом и полагали порождением дьявола, исходит от самого бога: «Аз, дающий свет и созидающий тьму, Аз, ниспосылающий мир и созидающий зло».
Викберг последовательно развивал эту мысль и, когда слышал, что кто-то совершил неблаговидный проступок, улыбался и утешал:
– Все это – только к добру! Теперь этот человек спасен! И нечего печалиться о таких малостях! Он еще воспрянет!
Нынче же, застав врасплох сына грешника Эмана и увидев, что тот бросает жадные взгляды на соблазнительный Фагервик, Викберг не преминул воспользоваться случаем посеять семя, которое, однако, упало не на благодатную почву, ибо было брошено в юную душу.
Торкель не стал дожидаться продолжения душеспасительных речей, а, соскользнув с горы, которую новоявленный проповедник нарек Геризимом, исчез в подлеске; солнце пекло ему спину, когда он быстрыми шагами устремился к дому.
С вершины высокой горы он узрел землю обетованную и понял теперь, что все они, по эту сторону пролива, обитают в пустыне. А бывший таможенный служитель Викберг – пусть его мнит и толкует все так, как душе угодно.
Вернувшись домой, Торкель увидел: дверь их домика открыта. Он подумал, что отец уже вернулся, и вошел. На двери была наклеена серая почтовая марка, которую мальчик тут же принялся отковыривать.
– Не трогай! – произнес чей-то голос из домика.
Там стоял какой-то маленький серо-желтый человечек со впалыми щеками – казалось, у него во рту нет ни одного коренного зуба.
Держа перед собой серую почтовую марку, человечек лизал ее, устремив взгляд куда-то на северо-запад, что придавало ему сходство с собакой, которая, лежа на земле, грызет кость.
– Видишь ли, мой мальчик, это – казенная марка, а я – судебный исполнитель, понятно?!
И он прилепил марку прямо на дверцу шкафа.
– Видишь ли, не далее, чем завтра, здесь будет аукцион.
Вращая глазами, он снова лизнул марку.
Торкель понял, что ему тут делать больше нечего, и ушел.
Но нескоро забыл он человечка со впалыми щеками, который проглотил и дом его детства, и мебель, и всю утварь.
Внизу, у берега, отец возился с лодкой.
– Где ты был? – спросил он, видимо, не ожидая ответа на свой вопрос. – Залезай в лодку, пойдем в море!
Торкель поднял фок, отец сел к грот-шкоту и взялся за руль.
Под банкой лежали шлюпочный якорь-кошка и топор; тут же были одеяла, кастрюли и сковородки. Это означало дальнее путешествие. В лодке оказались также ружье, рыболовная леса и снасти, но ни сетей, ни невода не было.
Ветер дул попутный, и отец разжег трубку. А потом, не глядя на мальчика, заговорил.
– Мерзавцы, – сказал он, – невод тоже забрали! А знаешь, сколько тысяч петель в таком вот неводе? И сколько зим мы с матерью плели его? Знаешь ли ты это, старина?
Торкель давно свыкся с этим туманным обращением к некоему «старине»; он уже понимал, что имеется в виду вовсе не он, а какой-то другой «старина», да, кто угодно, только не он. Поэтому он и не отвечал. Ответь он – и отец по своей привычке станет искать взглядом на горизонте того неизвестного, невидимого, но надежного слушателя, который никогда не противоречит, а лишь позволяет разговаривать с собой.
– Мерзавцы – все до единого! Я пил, да, пил, но я никогда не крал. И я хорошо знаю, кто крадет – от власть имущих до самого низа!
Торкель почувствовал желание возразить отцу, но преодолел его. Потому что пока отец говорил, он оставлял сына в покое. Но стоило сыну надолго замолчать, как он начинал приставать к нему, словно обладал способностью слышать его мысли, и нередко поражал его тем, что проникал в сокровеннейшие тайники его души и безошибочно отвечал на безмолвные вопросы, которые мальчик задавал самому себе. Торкель сидел, строя планы, как бы ему перебраться через пролив на Фагервик и устроиться в кегельбан. Мысленно он уже подсчитывал те монетки по двадцать пять эре, которые мог бы заработать… Внезапно его молчание прервал голос отца:
– Там, у ресторатора, милок, одно баловство. Целых шесть часов болтаться без дела ради того, чтобы часок ставить кегли. Нет, надо бы отправиться на баркасе за рыбой к Аландским островам , вот это да, это…
И он замолчал, а Торкель ощутил чудовищный гнет этого человека, от которого не могла укрыться ни одна его тайная мысль, гнет этого ужасающего судии, видевшего его насквозь…
– Трави шкоты, а не то лодка повернет! – скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.
Самое горькое для мальчика в такого рода беседах начиналось тогда, когда отец шел на унизительную для себя откровенность, потому что трезвым он никогда не говорил о своих бедах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
А говорил с Торкелем бывший таможенный служитель – Викберг, такой же «бывший», как и многие из тех, что жили на задворках Скамсунда. Одна-другая оплошность по службе выбили его из седла, и Викберга прогнали с таможни. Видя бедственное положение своей семьи, Викберг ежедневно и ежечасно помнил о своих промахах и, чтобы восстановить равновесие в счетах с жизнью, начал с того, что стал подводить баланс: записывать дебет и кредит. Он совершил скверный поступок, значит, ему должно быть скверно. И Викберг отказывал себе во всем, изводя себя и не вылезая из церкви, где ему четко разъяснили, как обстоят его дела. Церковь была для него и карой и утешением.
– Тот, кто потерял ориентир на суше, должен поступать как капитан в открытом море: держать курс на небеса и плыть по звездам.
Это свое постоянное присловье Викберг приберегал для тех, кто поднимал на смех его веру.
Промучившись несколько лет, Викберг решил, что вина его искуплена. И поскольку он продолжал вести себя безупречно, то и счел, что отныне его место в книжке забранных из лавки товаров,– в графе «дебет» и что ему даже кое-что причитается. Он дошел до того, что простил самого себя. Ему казалось, что он никогда в жизни не совершал никаких проступков – совесть его чиста. «Произошло чудо»,– думал он. И ему хотелось внушить эту мысль и другим. А другие – они-то не забыли его ошибок и потому по-прежнему считали Викберга самодовольным и лицемерным святошей. Викберг недоумевал: он так любил свой забытый грех, ставший его спасением. Ведь и апостол Павел утверждает, что нужно радоваться несчастью, ибо в нем орудия и пути господни. И то, что люди называли злом и полагали порождением дьявола, исходит от самого бога: «Аз, дающий свет и созидающий тьму, Аз, ниспосылающий мир и созидающий зло».
Викберг последовательно развивал эту мысль и, когда слышал, что кто-то совершил неблаговидный проступок, улыбался и утешал:
– Все это – только к добру! Теперь этот человек спасен! И нечего печалиться о таких малостях! Он еще воспрянет!
Нынче же, застав врасплох сына грешника Эмана и увидев, что тот бросает жадные взгляды на соблазнительный Фагервик, Викберг не преминул воспользоваться случаем посеять семя, которое, однако, упало не на благодатную почву, ибо было брошено в юную душу.
Торкель не стал дожидаться продолжения душеспасительных речей, а, соскользнув с горы, которую новоявленный проповедник нарек Геризимом, исчез в подлеске; солнце пекло ему спину, когда он быстрыми шагами устремился к дому.
С вершины высокой горы он узрел землю обетованную и понял теперь, что все они, по эту сторону пролива, обитают в пустыне. А бывший таможенный служитель Викберг – пусть его мнит и толкует все так, как душе угодно.
Вернувшись домой, Торкель увидел: дверь их домика открыта. Он подумал, что отец уже вернулся, и вошел. На двери была наклеена серая почтовая марка, которую мальчик тут же принялся отковыривать.
– Не трогай! – произнес чей-то голос из домика.
Там стоял какой-то маленький серо-желтый человечек со впалыми щеками – казалось, у него во рту нет ни одного коренного зуба.
Держа перед собой серую почтовую марку, человечек лизал ее, устремив взгляд куда-то на северо-запад, что придавало ему сходство с собакой, которая, лежа на земле, грызет кость.
– Видишь ли, мой мальчик, это – казенная марка, а я – судебный исполнитель, понятно?!
И он прилепил марку прямо на дверцу шкафа.
– Видишь ли, не далее, чем завтра, здесь будет аукцион.
Вращая глазами, он снова лизнул марку.
Торкель понял, что ему тут делать больше нечего, и ушел.
Но нескоро забыл он человечка со впалыми щеками, который проглотил и дом его детства, и мебель, и всю утварь.
Внизу, у берега, отец возился с лодкой.
– Где ты был? – спросил он, видимо, не ожидая ответа на свой вопрос. – Залезай в лодку, пойдем в море!
Торкель поднял фок, отец сел к грот-шкоту и взялся за руль.
Под банкой лежали шлюпочный якорь-кошка и топор; тут же были одеяла, кастрюли и сковородки. Это означало дальнее путешествие. В лодке оказались также ружье, рыболовная леса и снасти, но ни сетей, ни невода не было.
Ветер дул попутный, и отец разжег трубку. А потом, не глядя на мальчика, заговорил.
– Мерзавцы, – сказал он, – невод тоже забрали! А знаешь, сколько тысяч петель в таком вот неводе? И сколько зим мы с матерью плели его? Знаешь ли ты это, старина?
Торкель давно свыкся с этим туманным обращением к некоему «старине»; он уже понимал, что имеется в виду вовсе не он, а какой-то другой «старина», да, кто угодно, только не он. Поэтому он и не отвечал. Ответь он – и отец по своей привычке станет искать взглядом на горизонте того неизвестного, невидимого, но надежного слушателя, который никогда не противоречит, а лишь позволяет разговаривать с собой.
– Мерзавцы – все до единого! Я пил, да, пил, но я никогда не крал. И я хорошо знаю, кто крадет – от власть имущих до самого низа!
Торкель почувствовал желание возразить отцу, но преодолел его. Потому что пока отец говорил, он оставлял сына в покое. Но стоило сыну надолго замолчать, как он начинал приставать к нему, словно обладал способностью слышать его мысли, и нередко поражал его тем, что проникал в сокровеннейшие тайники его души и безошибочно отвечал на безмолвные вопросы, которые мальчик задавал самому себе. Торкель сидел, строя планы, как бы ему перебраться через пролив на Фагервик и устроиться в кегельбан. Мысленно он уже подсчитывал те монетки по двадцать пять эре, которые мог бы заработать… Внезапно его молчание прервал голос отца:
– Там, у ресторатора, милок, одно баловство. Целых шесть часов болтаться без дела ради того, чтобы часок ставить кегли. Нет, надо бы отправиться на баркасе за рыбой к Аландским островам , вот это да, это…
И он замолчал, а Торкель ощутил чудовищный гнет этого человека, от которого не могла укрыться ни одна его тайная мысль, гнет этого ужасающего судии, видевшего его насквозь…
– Трави шкоты, а не то лодка повернет! – скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.
Самое горькое для мальчика в такого рода беседах начиналось тогда, когда отец шел на унизительную для себя откровенность, потому что трезвым он никогда не говорил о своих бедах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11