Я ехал с твердым намерением поехать направо, но с ужасом не чувствовал в себе ни волнения перед встречей, ни трепета, ни желания встречи. Напротив, лишних два часа сидеть за рулем и завтра опять эти два часа в дополнение к неизбежной дороге до Москвы. А я устал, и мне все – все равно, и надоело сидеть за рулем, надоело ехать, надоело следить за мельканием деревьев и безобразных, вывороченных бульдозерами глыб земли, на серое небо, на голодных черных птиц, нахохлившихся под ноябрьским ветром. И вообще – надоело смотреть. Можно представить себе в кино, как золотоискатель моет всю жизнь песок в надежде на золотой самородок, а потом, когда самородок оказывается в руке, не хватает уже сил поднести его к глазам, либо у глаз не хватает сил разглядеть. И все туманится, размывается, а потом и меркнет.
Перекресток оказался перед моим радиатором быстрее, чем я его ждал. Кто-то другой включил за меня знак левого поворота и повернул баранку налево. Кто-то другой за моим ощутил на щеке постороннее и щекочущее, дотронулся пальцами и увидел, что пальцы мокры. Это делал кто-то другой, а я просто ехал к Москве, все ближе и ближе к Онкологическому институту имени Герцена нa Беговой улице и все дальше и дальше от молодой зеленоглазой женщины, написавшей на тетрадном листе бумаги: «Я хочу Вас видеть. Приезжайте в наш город. Я жду Вас».
20
В приемном отделении, как видно, были предупреждены, что я в двенадцать часов приду. Во всяком случае, женщина в белом халате, прежде чем оформить меня, достала из ящика стола книгу и тоже, как и в лаборатории неделей раньше, попросила дарственную надпись. «Перед входом в чистилище… Входящий, надежду оставь за дверями», надо бы написать что-нибудь в этом роде. Но я написал обыкновенное: «Уважаемой Надежде Ивановне (допустим) на добрую память».
Тотчас мне пришлось раздеться и получить на временное пользование настоящую полотняную рубаху с длинными рукавами, исконную нательную рубаху, каких я не носил с солдатской поры, и синюю бумазейную пижаму. Ношеную-переношоную, стираную-перестираную. Новая моя униформа. Получив автограф, женщина в белом халате не могла уж отказать, чтобы я в нарушение порядка пронес с собой серую трикотажную рубашку, дабы не сидеть в бумазейной куртке, а также (что гораздо важнее) черный чемоданчик под названием «дипломатический», наполненный чистой бумагой, подстрочниками Абуталиба и книгами.
Переодетого (бумазейные синие штаны едва до щиколоток, у курточки рукава чуть-чуть длиннее, чем до локтя), проводили по лестнице на третий этаж. Пока шел, успел схватить глазом надпись на дверях туалета: «Больным вход воспрещен». А я – больной. Я теперь по другую сторону от этих медсестер, врачей и нянечек. Нас разделяет отныне невидимая черта. Я больной, а они здоровые. Я в синей куртке, больной из шестидесятой палаты, один из сорока, допустим, больных, размещенных на третьем этаже, и ничего более. Диагноз поставлен, анализы все известны, операция назначена, койка в шестидесятой палате определена. Одна из четырех, та, что у правой стенки в дальнем от двери углу.
Как кошка на новом месте обходит все углы, так и я пошел по коридорам поглядеть, где что расположено. Холл, четыре обеденных стола, закрытая в этот час раздача. Здесь больные берут тарелки с едой, за этими столами едят. Тут же и холодильник, набитый кульками, пакетиками, банками, свертками, бутылками с молоком и кефиром. Тут и я буду хранить все, что мне принесут из дома в дополнение к больничному питанию. Тут же стоит телевизор. После ужина все садятся и смотрят, как в самом невинном доме отдыха. От холла тянется коридор. По правой руке – медицинские комнаты, перевязочная, процедурная, медикаменты, белье, туалеты. По левой руке – палаты. Их немного на этаже, всего десять. Двери их почти всегда открыты в коридор. Больше воздуха, да и не так скучно лежать. Впрочем, на нашем этаже лежачих больных мало. Все подвижны и ходят. Только вот через палату от нашей лежит женщина, не поднимая головы от подушки. Пожелтела лицом. По протянутой поверх одеяла руке видно, насколько бессильно ее тело, насколько оно примирилось с постелью, насколько ему хочется лежать и не двигаться. Вот, говорят, на других этажах – там все лежат. Один этаж отведен под опухоли матки, второй – под опухоли желудка, тот под опухоли легких. Ну а шестой этаж общий для всех – там режут. Да, на других этажах, говорят, тяжелые. Потому что хоть болезнь одна и смерть одна, но все же есть разница, когда вырежут участок кожи и лимфатические узлы около паха, а другое дело, когда распотрошат живот, грудь, отхватят желудок, пищевод, половину легкого.
На первые дни, по крайней мере, я запасся тремя хорошими детективами. Может быть, мучительным окажется ожидание операции, может быть, после операции хорошо будет отвлечься за азартным и легким чтением. Кроме того, три соседа по палате. И от них тоже лучше будет уйти куда-нибудь в лондонские переулки, парижские кафе, фешенебельные современные отели, в большие аэропорты, в международные вагоны экспрессов, в пригородные виллы, на банкеты, рауты, в каюты трансатлантических гигантов – всюду, куда уведет фантазия автора.
В последние годы моя жизнь складывалась так, что мне не приходилось жить в общежитии. Ах, был бы «голубой подвал» – общежитие Литературного института, где жило нас в одной комнате сразу шестнадцать будущих прозаиков и поэтов. И чувствовали мы себя там прекрасно. Приходилось и собственной семьей ютиться по четверо и по пятеро (если приедет теща) в одной не очень просторной комнате. Ночевал и в Домах колхозника на одной из шести коек, пахнущих керосином, где один жилец слушает радио как можно громче, другой уже уснул и храпит, третий приходит, когда все уснули, и опять включает свет и радио сразу.
Но постепенно с годами (с износом нервов?) я стал воспринимать сожительство с другими людьми как незаслуженное наказание. Стало казаться нелепостью, чтобы ни за что ни про что поселили в гостинице с посторонним, случайным человеком. И вынужден оставаться с ним в одной комнате, разговаривать, слушать ерунду, которую он будет молоть (хорошо, если не пьяный), слушать, как он сопит, чихает, кашляет (а он вынужден то же самое терпеть от меня), – но за что? И уж совсем перестал понимать я людей, которые едут в дом отдыха (!), в санаторий (!!) отдыхать (!!!) и живут по нескольку человек в палате.
Недавно я читал научную статью о зверях, находящихся в неволе, о том, насколько просторными должны быть клетки или вольеры. Оказывается, дело вовсе не в обширности жизненного пространства. Вы не захотели бы жить в помещении размером с заводской цех. Оказывается, зверю важнее, чтобы было убежище, где бы он мог уединиться. Без такого убежища зверь очень быстро гибнет, если даже вольера просторна. Зверю необходимо спрятаться, отсидеться, и только в этом случае ему понадобится окружающее пространство.
С годами я заметил, что вся моя жизнь подчинена (кроме разных там литературных замыслов, идей, планов, поездок, увлечений) двум противоположным стремлениям: стремлению уединиться, когда я нахожусь в людской суете, и стремлению окунуться в людскую суету, когда нахожусь в уединении.
Прекрасно наше человеческое общежитие, хождение в театр, на стадион, в гости, на собрания, на большие литературные вечера, на дружеские застолья, на художественные выставки, на пляжи, на тихие задушевные беседы, на заседания редколлегии… Прекрасны наши троллейбусы, автобусы, метро, многолюдные магазины, кинотеатры, кафе, почтамты, рестораны, просто улицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Перекресток оказался перед моим радиатором быстрее, чем я его ждал. Кто-то другой включил за меня знак левого поворота и повернул баранку налево. Кто-то другой за моим ощутил на щеке постороннее и щекочущее, дотронулся пальцами и увидел, что пальцы мокры. Это делал кто-то другой, а я просто ехал к Москве, все ближе и ближе к Онкологическому институту имени Герцена нa Беговой улице и все дальше и дальше от молодой зеленоглазой женщины, написавшей на тетрадном листе бумаги: «Я хочу Вас видеть. Приезжайте в наш город. Я жду Вас».
20
В приемном отделении, как видно, были предупреждены, что я в двенадцать часов приду. Во всяком случае, женщина в белом халате, прежде чем оформить меня, достала из ящика стола книгу и тоже, как и в лаборатории неделей раньше, попросила дарственную надпись. «Перед входом в чистилище… Входящий, надежду оставь за дверями», надо бы написать что-нибудь в этом роде. Но я написал обыкновенное: «Уважаемой Надежде Ивановне (допустим) на добрую память».
Тотчас мне пришлось раздеться и получить на временное пользование настоящую полотняную рубаху с длинными рукавами, исконную нательную рубаху, каких я не носил с солдатской поры, и синюю бумазейную пижаму. Ношеную-переношоную, стираную-перестираную. Новая моя униформа. Получив автограф, женщина в белом халате не могла уж отказать, чтобы я в нарушение порядка пронес с собой серую трикотажную рубашку, дабы не сидеть в бумазейной куртке, а также (что гораздо важнее) черный чемоданчик под названием «дипломатический», наполненный чистой бумагой, подстрочниками Абуталиба и книгами.
Переодетого (бумазейные синие штаны едва до щиколоток, у курточки рукава чуть-чуть длиннее, чем до локтя), проводили по лестнице на третий этаж. Пока шел, успел схватить глазом надпись на дверях туалета: «Больным вход воспрещен». А я – больной. Я теперь по другую сторону от этих медсестер, врачей и нянечек. Нас разделяет отныне невидимая черта. Я больной, а они здоровые. Я в синей куртке, больной из шестидесятой палаты, один из сорока, допустим, больных, размещенных на третьем этаже, и ничего более. Диагноз поставлен, анализы все известны, операция назначена, койка в шестидесятой палате определена. Одна из четырех, та, что у правой стенки в дальнем от двери углу.
Как кошка на новом месте обходит все углы, так и я пошел по коридорам поглядеть, где что расположено. Холл, четыре обеденных стола, закрытая в этот час раздача. Здесь больные берут тарелки с едой, за этими столами едят. Тут же и холодильник, набитый кульками, пакетиками, банками, свертками, бутылками с молоком и кефиром. Тут и я буду хранить все, что мне принесут из дома в дополнение к больничному питанию. Тут же стоит телевизор. После ужина все садятся и смотрят, как в самом невинном доме отдыха. От холла тянется коридор. По правой руке – медицинские комнаты, перевязочная, процедурная, медикаменты, белье, туалеты. По левой руке – палаты. Их немного на этаже, всего десять. Двери их почти всегда открыты в коридор. Больше воздуха, да и не так скучно лежать. Впрочем, на нашем этаже лежачих больных мало. Все подвижны и ходят. Только вот через палату от нашей лежит женщина, не поднимая головы от подушки. Пожелтела лицом. По протянутой поверх одеяла руке видно, насколько бессильно ее тело, насколько оно примирилось с постелью, насколько ему хочется лежать и не двигаться. Вот, говорят, на других этажах – там все лежат. Один этаж отведен под опухоли матки, второй – под опухоли желудка, тот под опухоли легких. Ну а шестой этаж общий для всех – там режут. Да, на других этажах, говорят, тяжелые. Потому что хоть болезнь одна и смерть одна, но все же есть разница, когда вырежут участок кожи и лимфатические узлы около паха, а другое дело, когда распотрошат живот, грудь, отхватят желудок, пищевод, половину легкого.
На первые дни, по крайней мере, я запасся тремя хорошими детективами. Может быть, мучительным окажется ожидание операции, может быть, после операции хорошо будет отвлечься за азартным и легким чтением. Кроме того, три соседа по палате. И от них тоже лучше будет уйти куда-нибудь в лондонские переулки, парижские кафе, фешенебельные современные отели, в большие аэропорты, в международные вагоны экспрессов, в пригородные виллы, на банкеты, рауты, в каюты трансатлантических гигантов – всюду, куда уведет фантазия автора.
В последние годы моя жизнь складывалась так, что мне не приходилось жить в общежитии. Ах, был бы «голубой подвал» – общежитие Литературного института, где жило нас в одной комнате сразу шестнадцать будущих прозаиков и поэтов. И чувствовали мы себя там прекрасно. Приходилось и собственной семьей ютиться по четверо и по пятеро (если приедет теща) в одной не очень просторной комнате. Ночевал и в Домах колхозника на одной из шести коек, пахнущих керосином, где один жилец слушает радио как можно громче, другой уже уснул и храпит, третий приходит, когда все уснули, и опять включает свет и радио сразу.
Но постепенно с годами (с износом нервов?) я стал воспринимать сожительство с другими людьми как незаслуженное наказание. Стало казаться нелепостью, чтобы ни за что ни про что поселили в гостинице с посторонним, случайным человеком. И вынужден оставаться с ним в одной комнате, разговаривать, слушать ерунду, которую он будет молоть (хорошо, если не пьяный), слушать, как он сопит, чихает, кашляет (а он вынужден то же самое терпеть от меня), – но за что? И уж совсем перестал понимать я людей, которые едут в дом отдыха (!), в санаторий (!!) отдыхать (!!!) и живут по нескольку человек в палате.
Недавно я читал научную статью о зверях, находящихся в неволе, о том, насколько просторными должны быть клетки или вольеры. Оказывается, дело вовсе не в обширности жизненного пространства. Вы не захотели бы жить в помещении размером с заводской цех. Оказывается, зверю важнее, чтобы было убежище, где бы он мог уединиться. Без такого убежища зверь очень быстро гибнет, если даже вольера просторна. Зверю необходимо спрятаться, отсидеться, и только в этом случае ему понадобится окружающее пространство.
С годами я заметил, что вся моя жизнь подчинена (кроме разных там литературных замыслов, идей, планов, поездок, увлечений) двум противоположным стремлениям: стремлению уединиться, когда я нахожусь в людской суете, и стремлению окунуться в людскую суету, когда нахожусь в уединении.
Прекрасно наше человеческое общежитие, хождение в театр, на стадион, в гости, на собрания, на большие литературные вечера, на дружеские застолья, на художественные выставки, на пляжи, на тихие задушевные беседы, на заседания редколлегии… Прекрасны наши троллейбусы, автобусы, метро, многолюдные магазины, кинотеатры, кафе, почтамты, рестораны, просто улицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26