Она думала о том, что он свободен ехать, куда ему вздумается, и приезжать и уезжать, а она здесь, тайно от всех, ждет дня, когда замерзнет Финский залив (в начале декабря, вероятно), чтобы бежать по льду на запад. Она заснула около двух.
Внезапно она проснулась. Кто-то несомненно был в комнате. Она протянула руку и повернула над изголовьем выключатель, зажегся свет, и одновременно с этим забили в столовой часы, – они били всегда, это были старинные часы, но у Муры спросонья мелькнула абсурдная мысль, что бой часов как-то был связан с включением света, и она тотчас же судорожно повернула выключатель, чтобы прекратить бой. Но она успела увидеть Уэллса, стоявшего у ног ее кровати.
В атмосфере дома Горького, где все подвергалось коллективному обсуждению и остроты и шутки – изредка слегка задевая и самого хозяина дома – касались не только обычных происшествий домашнего быта, но и личной жизни обитателей дома, эта ночь стала на много лет темой для фантастических вариаций. Тема была: мучимый бессонницей, Уэллс долго гулял по квартире и наконец решил зайти к Муре и поговорить с ней на прощание. Вариаций было несколько: он сорвал с нее одеяло, обуреваемый бешеной страстью, и она брыкнула его ногой так, что он вылетел в коридор и поплелся к себе в комнату, в холодную постель, набив шишку на лбу, ударившись о косяк. Другая была: она пригласила его посидеть на диване, они покурили, поговорили, и, видя, что Мура заснула, Уэллс на цыпочках отправился к себе. Третий вариант… Но был ли третий вариант? Кажется, его вовсе и не было. Все знали, что Мура не прогнала его, и что он уютно не сидел у нее на диване в пижаме (они только что вошли тогда в моду в Англии, Джип привез одну в подарок Максиму). Все знали это, но на этом месте шутки и остроты вдруг обрывались. Здесь проводилась невидимая черта, и за эту черту ходу не было.
Он прислал из Ревеля письмо с оказией, но не ей – он боялся пересудов и подозрений, а она еще больше боялась их. Да и как бы он мог написать ей при существовавшей в это время блокаде? Никакие письма в Советскую Россию из-за границы дойти не могли до начала 1922 года, а уж написанные на иностранном языке и подавно. Письмо было доставлено через секретаря советской миссии в Эстонии. Одно письмо заканчивалось: «Передайте мои самые теплые чувства дорогой мадам Андереивне и дорогой Муре», другое – «Передайте мою любовь мадам Андереивне и Муре, а также всем остальным членам вашей семьи». Третье: «Мою любовь шлю мадам Андереивне, товарищу Бенкендорф и всем остальным». Четвертое – «[Д-р Эльдер] передаст вам мои самые теплые приветы, а также мадам Андереивне и Марии Бенкендорф, и всем остальным». Горький в ответ на это последнее письмо послал Уэллсу подарок для его письменного стола: небольшую статуэтку Льва Толстого. Никаких поклонов ни от Андереивны, ни от товарища Бенкендорф в нем нет. Может быть, четыре различные концовки были условным шифром? Что-нибудь вроде «дети здоровы», «я их видел», «они помнят и ждут вас». Или он сумел в то же время препроводить Муре из Ревеля английское письмо через того же д-ра Эльдера (сиониста, отца погибшего впоследствии в Испании в гражданской войне члена Интернациональной бригады), и она спрятала его от всех, сохранила, а через полгода довезла до Эстонии? Тогда оно тоже пылало со всеми остальными бумагами в 1944 году.
Жизнь пошла своим чередом. Мура работала и дома, и во «Всемирной литературе», на ней было семейное хозяйство и прием гостей. Но уже шли обсуждения о том, что в будущем, 1921-м году Горький уедет за границу: здоровье его было плохо, и было ясно каждому, что в России оно могло стать только хуже. Это же говорил и писал ему Ленин. С этим же были согласны и Мария Федоровна, и Е. П. Пешкова, приезжавшая из Москвы. Они обе, впрочем, говорили с ним о том, что пора всем проехаться за границу: Максиму решено было выхлопотать место дипкурьера, это могло в будущем позволить ему побывать не только в Германии, но и в Италии.
Но до будущего года Мура ждать была не согласна. Финский залив должен был покрыться льдом, Неву, как тогда говорили, уже «схватило», а через недели три «схватит» и залив. В квартире все ходили, накинув на плечи одеяла, и вечером сидели у печек. И она тоже сидела и думала о том, как уйдет.
Несмотря на то, что по мужу она официально значилась под фамилией Бенкендорф (Закревской она была только для Горького и «Всемирной литературы») и, казалось бы, в это время, в 1920 году, эта фамилия могла помочь Муре доказать свою принадлежность Эстонии (страна, после Версальской конференции, получила самостоятельность и с Россией никак связана больше не была, так как находилась по ту сторону блокады), этот законный путь совершенно исключался: правительством в свое время были даны сроки для оптации, т. е. для заявления о желании выехать из пределов России после отказа от русского подданства, и оптанты – французы, греки, поляки, балтийцы – давно были репатриированы. Многие из них не только жили всю жизнь в России, но даже родились здесь, тем не менее они уехали к себе «на родину», и теперь сроки прошли. Время было упущено, и оставался только один путь – нелегальный.
В декабре она ушла, и, куда именно она ушла, конечно, всем было известно. Как случилось, что она попалась и оказалась на Гороховой, она никогда не говорила. «Было скользко, было холодно. Было темно». И даже «было страшно». Пять человек, которых вели эстонцы к своему берегу недалеко от устья реки Наровы этой безлунной ночью, не могли ошибиться дорогой. Но случайно советский пограничник на высоком берегу оглянулся и увидел их, когда оглядываться ему не полагалось. С Гороховой позвонили, телефон у Горького в это время уже действовал. Горький сейчас же поехал в петроградскую ЧК. Начальником был бывший заместитель Урицкого Бокий. Послана была телеграмма в Москву, товарищу Дзержинскому. Хлопотала первая жена, Екатерина Павловна, давний друг и большая поклонница Дзержинского (через нее, в свое время, Максим устроился на работу в его учреждение). Ходасевич пишет коротко: «Благодаря хлопотам Горького Муру выпустили». И Дзержинский дал ей разрешение уехать.
Подробностей ее отъезда в январе 1921 года нет. Тогда люди все еще выезжали на Запад через Финляндию. В эти месяцы положение в Прибалтике было иным, чем летом 1918 года, когда Мура сказала Локкарту, что поедет к детям. В то время, почти после годового стояния под Ригой, германские войска, прорывом через местечко Икскюль, взяли город в августе 1917 года и стали постепенно передвигаться на север и северо-восток, укрепляясь на правом берегу Двины, угрожая столице и постепенно приближаясь к Петрограду. Сейчас военные действия прекратились, блокада была снята, и немецких войск в этих районах уже давно не было. Сообщение с Эстонией (и Латвией) с каждым днем улучшалось, и если в октябре, когда Уэллс уезжал, еще не было регулярной почтовой связи, а в декабре все еще не было железнодорожного сообщения, то в марте 1921 года уже ходили, правда, редкие и только товарные, поезда. Эстония начала с того, что отстроила и открыла Таллиннский порт для идущих из Германии в Россию товаров и для перевоза зерна и картофеля из России в немецкие порты Балтийского моря. В марте 1921 года в числе товаров, пришедших в Москву через Таллинн из Штеттина, были, кстати (на радость советским писателям и издателям), типографские краски, шрифты и ротационные машины, а также тринадцать вагонов печатной бумаги, а уже в апреле это количество возросло почти в десять раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
Внезапно она проснулась. Кто-то несомненно был в комнате. Она протянула руку и повернула над изголовьем выключатель, зажегся свет, и одновременно с этим забили в столовой часы, – они били всегда, это были старинные часы, но у Муры спросонья мелькнула абсурдная мысль, что бой часов как-то был связан с включением света, и она тотчас же судорожно повернула выключатель, чтобы прекратить бой. Но она успела увидеть Уэллса, стоявшего у ног ее кровати.
В атмосфере дома Горького, где все подвергалось коллективному обсуждению и остроты и шутки – изредка слегка задевая и самого хозяина дома – касались не только обычных происшествий домашнего быта, но и личной жизни обитателей дома, эта ночь стала на много лет темой для фантастических вариаций. Тема была: мучимый бессонницей, Уэллс долго гулял по квартире и наконец решил зайти к Муре и поговорить с ней на прощание. Вариаций было несколько: он сорвал с нее одеяло, обуреваемый бешеной страстью, и она брыкнула его ногой так, что он вылетел в коридор и поплелся к себе в комнату, в холодную постель, набив шишку на лбу, ударившись о косяк. Другая была: она пригласила его посидеть на диване, они покурили, поговорили, и, видя, что Мура заснула, Уэллс на цыпочках отправился к себе. Третий вариант… Но был ли третий вариант? Кажется, его вовсе и не было. Все знали, что Мура не прогнала его, и что он уютно не сидел у нее на диване в пижаме (они только что вошли тогда в моду в Англии, Джип привез одну в подарок Максиму). Все знали это, но на этом месте шутки и остроты вдруг обрывались. Здесь проводилась невидимая черта, и за эту черту ходу не было.
Он прислал из Ревеля письмо с оказией, но не ей – он боялся пересудов и подозрений, а она еще больше боялась их. Да и как бы он мог написать ей при существовавшей в это время блокаде? Никакие письма в Советскую Россию из-за границы дойти не могли до начала 1922 года, а уж написанные на иностранном языке и подавно. Письмо было доставлено через секретаря советской миссии в Эстонии. Одно письмо заканчивалось: «Передайте мои самые теплые чувства дорогой мадам Андереивне и дорогой Муре», другое – «Передайте мою любовь мадам Андереивне и Муре, а также всем остальным членам вашей семьи». Третье: «Мою любовь шлю мадам Андереивне, товарищу Бенкендорф и всем остальным». Четвертое – «[Д-р Эльдер] передаст вам мои самые теплые приветы, а также мадам Андереивне и Марии Бенкендорф, и всем остальным». Горький в ответ на это последнее письмо послал Уэллсу подарок для его письменного стола: небольшую статуэтку Льва Толстого. Никаких поклонов ни от Андереивны, ни от товарища Бенкендорф в нем нет. Может быть, четыре различные концовки были условным шифром? Что-нибудь вроде «дети здоровы», «я их видел», «они помнят и ждут вас». Или он сумел в то же время препроводить Муре из Ревеля английское письмо через того же д-ра Эльдера (сиониста, отца погибшего впоследствии в Испании в гражданской войне члена Интернациональной бригады), и она спрятала его от всех, сохранила, а через полгода довезла до Эстонии? Тогда оно тоже пылало со всеми остальными бумагами в 1944 году.
Жизнь пошла своим чередом. Мура работала и дома, и во «Всемирной литературе», на ней было семейное хозяйство и прием гостей. Но уже шли обсуждения о том, что в будущем, 1921-м году Горький уедет за границу: здоровье его было плохо, и было ясно каждому, что в России оно могло стать только хуже. Это же говорил и писал ему Ленин. С этим же были согласны и Мария Федоровна, и Е. П. Пешкова, приезжавшая из Москвы. Они обе, впрочем, говорили с ним о том, что пора всем проехаться за границу: Максиму решено было выхлопотать место дипкурьера, это могло в будущем позволить ему побывать не только в Германии, но и в Италии.
Но до будущего года Мура ждать была не согласна. Финский залив должен был покрыться льдом, Неву, как тогда говорили, уже «схватило», а через недели три «схватит» и залив. В квартире все ходили, накинув на плечи одеяла, и вечером сидели у печек. И она тоже сидела и думала о том, как уйдет.
Несмотря на то, что по мужу она официально значилась под фамилией Бенкендорф (Закревской она была только для Горького и «Всемирной литературы») и, казалось бы, в это время, в 1920 году, эта фамилия могла помочь Муре доказать свою принадлежность Эстонии (страна, после Версальской конференции, получила самостоятельность и с Россией никак связана больше не была, так как находилась по ту сторону блокады), этот законный путь совершенно исключался: правительством в свое время были даны сроки для оптации, т. е. для заявления о желании выехать из пределов России после отказа от русского подданства, и оптанты – французы, греки, поляки, балтийцы – давно были репатриированы. Многие из них не только жили всю жизнь в России, но даже родились здесь, тем не менее они уехали к себе «на родину», и теперь сроки прошли. Время было упущено, и оставался только один путь – нелегальный.
В декабре она ушла, и, куда именно она ушла, конечно, всем было известно. Как случилось, что она попалась и оказалась на Гороховой, она никогда не говорила. «Было скользко, было холодно. Было темно». И даже «было страшно». Пять человек, которых вели эстонцы к своему берегу недалеко от устья реки Наровы этой безлунной ночью, не могли ошибиться дорогой. Но случайно советский пограничник на высоком берегу оглянулся и увидел их, когда оглядываться ему не полагалось. С Гороховой позвонили, телефон у Горького в это время уже действовал. Горький сейчас же поехал в петроградскую ЧК. Начальником был бывший заместитель Урицкого Бокий. Послана была телеграмма в Москву, товарищу Дзержинскому. Хлопотала первая жена, Екатерина Павловна, давний друг и большая поклонница Дзержинского (через нее, в свое время, Максим устроился на работу в его учреждение). Ходасевич пишет коротко: «Благодаря хлопотам Горького Муру выпустили». И Дзержинский дал ей разрешение уехать.
Подробностей ее отъезда в январе 1921 года нет. Тогда люди все еще выезжали на Запад через Финляндию. В эти месяцы положение в Прибалтике было иным, чем летом 1918 года, когда Мура сказала Локкарту, что поедет к детям. В то время, почти после годового стояния под Ригой, германские войска, прорывом через местечко Икскюль, взяли город в августе 1917 года и стали постепенно передвигаться на север и северо-восток, укрепляясь на правом берегу Двины, угрожая столице и постепенно приближаясь к Петрограду. Сейчас военные действия прекратились, блокада была снята, и немецких войск в этих районах уже давно не было. Сообщение с Эстонией (и Латвией) с каждым днем улучшалось, и если в октябре, когда Уэллс уезжал, еще не было регулярной почтовой связи, а в декабре все еще не было железнодорожного сообщения, то в марте 1921 года уже ходили, правда, редкие и только товарные, поезда. Эстония начала с того, что отстроила и открыла Таллиннский порт для идущих из Германии в Россию товаров и для перевоза зерна и картофеля из России в немецкие порты Балтийского моря. В марте 1921 года в числе товаров, пришедших в Москву через Таллинн из Штеттина, были, кстати (на радость советским писателям и издателям), типографские краски, шрифты и ротационные машины, а также тринадцать вагонов печатной бумаги, а уже в апреле это количество возросло почти в десять раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119