1 июня его положение было признано очень серьезным, а 18-го наступила смерть от паралича сердца. В ночь на 20-е состоялась кремация, и вечером урна с его прахом была замурована в Кремлевской стене.
Валентина Ходасевич в своих воспоминаниях жалуется, что Крючков не пустил ее в Горки, где лежал Горький и куда она пыталась съездить. Вооруженная стража была приставлена к воротам дома, и Луи Арагона и его жену Эльзу Триоле, приехавших из Парижа, а также бывшего с ними М. Кольцова не впустили даже в парк. Они просидели в автомобиле несколько часов и видели, как из ворот выехала машина, увозившая докторов, – это было утро смерти Горького. Арагон писал об этом в 1965 году в книге, до сих пор не переведенной на русский язык:
«Зряшняя суетливость из-за пустяков, раздражение, должно быть, неверно понятое распоряжение… 18 июня, перед усадьбой… Автомобиль. Водитель, в свою очередь, спорит со стражей, цепь на воротах опускается. Это доктор. Может быть, после его визита мы будем иметь право? Михаил ходит от стражи к нам и обратно. Еще проходит час. Когда автомобиль выезжает, Михаилу удается приблизиться к нему. Доктор его знает. Они переговариваются… Если бы я тогда знал, что этот доктор, как о нем потом сказали и говорили двадцать лет, приложил свою руку к преступлению… что это был убийца!.. Горький умер. Нам оставалось повернуть обратно. У Михаила были крупные слезы на глазах… Тогда еще никто не знал, не думал, что эта смерть после долгой болезни была убийством…
Я не хотел идти на похороны, ужас как было жарко, длинный путь на кладбище, пешком, усталость… Михаил пришел в гостиницу, умолял, настаивал… „Горький так хотел вас видеть!" Обещал, что мы будем шагать сейчас же вслед за правительством… Горький так бы этого хотел… Наконец, мы уступили. Сначала мы шли вместе, потом Михаила отозвали, и мы шли с Лупполом. Он был на конгрессе в Париже, в 1935 году, на том самом конгрессе, где мы все так удивились, что Горький не приехал… После выноса тела из Колонного зала мы толкались на площади, затем всех поставили в ряды…»
Так, в старой манере «кинорассказа», с взволнованными многоточиями, броскими фразами и жеманным тоном социалистический реалист Арагон писал об убийце-враче, а кстати потом и о расстрелянных генералах – Путне, Уборевиче, Якире, Корке, Эйдемане, Примакове и Тухачевском. Кольцов говорил Арагону, что все они были предателями, и знаменитый поэт и член французской компартии этому верил. Как еще далек был Арагон от своего протеста против занятия Праги советскими войсками в 1968 году! Как далек от признания, сделанного им в 1972 году: «Моя жизнь подобна страшной игре, которую я полностью проиграл. Мою собственную жизнь я искалечил, исковеркал безвозвратно…» И как далека была Триоле, которая перед смертью в своей книге (1969 год) сказала об их общем прошлом: «У меня муж – коммунист. Коммунист по моей вине. Я – орудие советских властей. Я люблю носить драгоценности, я светская дама, и я грязнуха».
Но напрасно Арагон вызывал в себе отвращение к врачам-убийцам, это были всего лишь профессор Сперанский и доктор Кончаловский. Они благополучно продолжали практиковать в Москве многие годы после смерти Горького. Сперанский тогда же, 20 июня, напечатал в «Правде» историю болезни Горького, где писал, что «двенадцать ночей [последних] ему пришлось быть при Горьком неотлучно». Так что убийства докторами, видимо, никакого и не было, потому что в многочисленных описаниях последних двух недель Горького за последние сорок лет никогда не упоминалось ни имени профессора Плетнева, ни имени доктора Левина (этот последний, между прочим, подолгу гостил в Сорренто и был личным другом как Горького, так и других московских литераторов), ни об их преступлении. А о том, что Горький умер насильственной смертью, упомянуто только во втором издании Большой Советской Энциклопедии – в третьем даже не сказано, что он умер, а только что «похоронен». Кровохарканье, ослабление сердечной деятельности, а также двухстороннее воспаление легких кажутся, в свете прежних заболеваний Горького и застарелого туберкулеза, естественными причинами смерти – если не предположить, что Сталин ускорил ее.
Слухи ходили, но уже позже, в начале 1950-х годов, что Мура ездила в Москву в июне 1936 года, когда Горький был в безнадежном состоянии и хотел ее видеть в последний раз. Мог ли он действительно настоять на том, чтобы ей дали визу в Москву или – самое главное – чтобы ей дали разрешение вернуться в Лондон? И какие были гарантии? И могла ли она рискнуть поехать?
Б. И. Николаевский, уже упоминавшийся в связи с сааровскими пельменями, автор «Письма старого большевика», напечатанного в 1936 году в «Социалистическом вестнике», и позже, в 1965 году, книги статей «Власть и советская элита», сыгравших крупную роль в понимании европейскими и американскими «советологами» закулисной стороны власти в Кремле и смысла московских процессов, дал повод Джорджу Кеннану сказать, что эти его работы – «наиболее авторитетные и серьезные исторические документы о закулисной стороне чисток». Известный американский журналист Луи Фишер признавался, что «все мы, знатоки советской политики, сидим у его ног», а проф. Роберт Таккер, автор биографии Сталина, называл Николаевского «ментором многих ученых – специалистов по советской политике нашего поколения». Борис Иванович был историком, членом партии РСДРП меньшевиков, собирателем редких исторических книг и документов. Одно время он заведовал архивами Троцкого в Славянской библиотеке в Париже (на улице Мишле) и имел связи как с международной социал-демократией, так и с приезжающими из СССР крупными большевиками. У него были ответы на многие вопросы, и однажды в Вермонте, в 1959 году, когда он, М. М. Карпович и я гостили у общих друзей, я спросила его о деле, которое мне казалось загадочным: в 1958 году в издательстве Академии наук СССР начали выходить книги, посвященные жизни и творчеству Горького. В них время от времени попадаются отрывки из писем Ходасевича и других документов, которые в свое время были отправлены в Лондон. Под ними стоит примечание, что оригиналы их находятся в горьковском архиве в Москве. Как могли попасть эти документы в Москву (в Институт мировой литературы), когда они были оставлены Горьким М. И. Будберг и хранились у нее? О том, что они были оставлены Муре, я знала от П. П. Муратова. Николаевский ответил, что Мура отвезла их в Москву в июне 1936 года, когда Горький просил Сталина разрешить ей приехать проститься с ним. Условие Сталина было: привезти архив. При этом условии он гарантировал Муре выезд из Советского Союза. Помню реакцию Карповича: он пришел в ужас от сообщения Николаевского и долго не мог успокоиться.
Прошло шесть лет, и однажды, в 1965 году, говоря с Луи Фишером (моим соседом по Принстону), который всегда был жаден до новых сведений о советской России, я передала ему мой разговор с Николаевским. Фишер спросил, есть ли у меня письменное доказательство этого разговора? У меня его, разумеется, не было. Он попросил у меня разрешения написать Николаевскому и спросить его об этом. Он, кстати, сказал, что в одном из последних писем Николаевского Б. И. спрашивал Фишера, знает ли он что-либо об архивах Горького? И показал мне его письмо. Там был вопрос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
Валентина Ходасевич в своих воспоминаниях жалуется, что Крючков не пустил ее в Горки, где лежал Горький и куда она пыталась съездить. Вооруженная стража была приставлена к воротам дома, и Луи Арагона и его жену Эльзу Триоле, приехавших из Парижа, а также бывшего с ними М. Кольцова не впустили даже в парк. Они просидели в автомобиле несколько часов и видели, как из ворот выехала машина, увозившая докторов, – это было утро смерти Горького. Арагон писал об этом в 1965 году в книге, до сих пор не переведенной на русский язык:
«Зряшняя суетливость из-за пустяков, раздражение, должно быть, неверно понятое распоряжение… 18 июня, перед усадьбой… Автомобиль. Водитель, в свою очередь, спорит со стражей, цепь на воротах опускается. Это доктор. Может быть, после его визита мы будем иметь право? Михаил ходит от стражи к нам и обратно. Еще проходит час. Когда автомобиль выезжает, Михаилу удается приблизиться к нему. Доктор его знает. Они переговариваются… Если бы я тогда знал, что этот доктор, как о нем потом сказали и говорили двадцать лет, приложил свою руку к преступлению… что это был убийца!.. Горький умер. Нам оставалось повернуть обратно. У Михаила были крупные слезы на глазах… Тогда еще никто не знал, не думал, что эта смерть после долгой болезни была убийством…
Я не хотел идти на похороны, ужас как было жарко, длинный путь на кладбище, пешком, усталость… Михаил пришел в гостиницу, умолял, настаивал… „Горький так хотел вас видеть!" Обещал, что мы будем шагать сейчас же вслед за правительством… Горький так бы этого хотел… Наконец, мы уступили. Сначала мы шли вместе, потом Михаила отозвали, и мы шли с Лупполом. Он был на конгрессе в Париже, в 1935 году, на том самом конгрессе, где мы все так удивились, что Горький не приехал… После выноса тела из Колонного зала мы толкались на площади, затем всех поставили в ряды…»
Так, в старой манере «кинорассказа», с взволнованными многоточиями, броскими фразами и жеманным тоном социалистический реалист Арагон писал об убийце-враче, а кстати потом и о расстрелянных генералах – Путне, Уборевиче, Якире, Корке, Эйдемане, Примакове и Тухачевском. Кольцов говорил Арагону, что все они были предателями, и знаменитый поэт и член французской компартии этому верил. Как еще далек был Арагон от своего протеста против занятия Праги советскими войсками в 1968 году! Как далек от признания, сделанного им в 1972 году: «Моя жизнь подобна страшной игре, которую я полностью проиграл. Мою собственную жизнь я искалечил, исковеркал безвозвратно…» И как далека была Триоле, которая перед смертью в своей книге (1969 год) сказала об их общем прошлом: «У меня муж – коммунист. Коммунист по моей вине. Я – орудие советских властей. Я люблю носить драгоценности, я светская дама, и я грязнуха».
Но напрасно Арагон вызывал в себе отвращение к врачам-убийцам, это были всего лишь профессор Сперанский и доктор Кончаловский. Они благополучно продолжали практиковать в Москве многие годы после смерти Горького. Сперанский тогда же, 20 июня, напечатал в «Правде» историю болезни Горького, где писал, что «двенадцать ночей [последних] ему пришлось быть при Горьком неотлучно». Так что убийства докторами, видимо, никакого и не было, потому что в многочисленных описаниях последних двух недель Горького за последние сорок лет никогда не упоминалось ни имени профессора Плетнева, ни имени доктора Левина (этот последний, между прочим, подолгу гостил в Сорренто и был личным другом как Горького, так и других московских литераторов), ни об их преступлении. А о том, что Горький умер насильственной смертью, упомянуто только во втором издании Большой Советской Энциклопедии – в третьем даже не сказано, что он умер, а только что «похоронен». Кровохарканье, ослабление сердечной деятельности, а также двухстороннее воспаление легких кажутся, в свете прежних заболеваний Горького и застарелого туберкулеза, естественными причинами смерти – если не предположить, что Сталин ускорил ее.
Слухи ходили, но уже позже, в начале 1950-х годов, что Мура ездила в Москву в июне 1936 года, когда Горький был в безнадежном состоянии и хотел ее видеть в последний раз. Мог ли он действительно настоять на том, чтобы ей дали визу в Москву или – самое главное – чтобы ей дали разрешение вернуться в Лондон? И какие были гарантии? И могла ли она рискнуть поехать?
Б. И. Николаевский, уже упоминавшийся в связи с сааровскими пельменями, автор «Письма старого большевика», напечатанного в 1936 году в «Социалистическом вестнике», и позже, в 1965 году, книги статей «Власть и советская элита», сыгравших крупную роль в понимании европейскими и американскими «советологами» закулисной стороны власти в Кремле и смысла московских процессов, дал повод Джорджу Кеннану сказать, что эти его работы – «наиболее авторитетные и серьезные исторические документы о закулисной стороне чисток». Известный американский журналист Луи Фишер признавался, что «все мы, знатоки советской политики, сидим у его ног», а проф. Роберт Таккер, автор биографии Сталина, называл Николаевского «ментором многих ученых – специалистов по советской политике нашего поколения». Борис Иванович был историком, членом партии РСДРП меньшевиков, собирателем редких исторических книг и документов. Одно время он заведовал архивами Троцкого в Славянской библиотеке в Париже (на улице Мишле) и имел связи как с международной социал-демократией, так и с приезжающими из СССР крупными большевиками. У него были ответы на многие вопросы, и однажды в Вермонте, в 1959 году, когда он, М. М. Карпович и я гостили у общих друзей, я спросила его о деле, которое мне казалось загадочным: в 1958 году в издательстве Академии наук СССР начали выходить книги, посвященные жизни и творчеству Горького. В них время от времени попадаются отрывки из писем Ходасевича и других документов, которые в свое время были отправлены в Лондон. Под ними стоит примечание, что оригиналы их находятся в горьковском архиве в Москве. Как могли попасть эти документы в Москву (в Институт мировой литературы), когда они были оставлены Горьким М. И. Будберг и хранились у нее? О том, что они были оставлены Муре, я знала от П. П. Муратова. Николаевский ответил, что Мура отвезла их в Москву в июне 1936 года, когда Горький просил Сталина разрешить ей приехать проститься с ним. Условие Сталина было: привезти архив. При этом условии он гарантировал Муре выезд из Советского Союза. Помню реакцию Карповича: он пришел в ужас от сообщения Николаевского и долго не мог успокоиться.
Прошло шесть лет, и однажды, в 1965 году, говоря с Луи Фишером (моим соседом по Принстону), который всегда был жаден до новых сведений о советской России, я передала ему мой разговор с Николаевским. Фишер спросил, есть ли у меня письменное доказательство этого разговора? У меня его, разумеется, не было. Он попросил у меня разрешения написать Николаевскому и спросить его об этом. Он, кстати, сказал, что в одном из последних писем Николаевского Б. И. спрашивал Фишера, знает ли он что-либо об архивах Горького? И показал мне его письмо. Там был вопрос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119