Овцы, там, козы… А на этой, где я сижу, тут только возвращение его и пирование.
В тесноте кто-то завозился, протискиваясь сквозь гущину.
– Пусти! Сейчас бумагу запалю, все увидят.
Вспыхнул бледный отсвет спички, а за ним по темной стене суетливо забегали красноватые блики от зажженного бумажного жгута. Но втиснувшись сам в толпу, я увидел только чью-то седую бороду, а над ней – затасканную буденовку со споротой звездой. Ни лица рассказчика, ни фрески притчи о блудном сыне, писаной кистью какого-то давно ушедшего из мира художника, рассмотреть я не смог.
И то и другое я увидел лишь на следующий день придя в обеденный перерыв в казарму Преображенского собора. Рассмотреть фреску было трудно – полки верхних нар затемняли ее, а рассказчик, отец Никодим (я узнал уже его имя) сидел на краю нижних нар, и солнце, пробиваясь сквозь узкое, как бойница окно собора, ударяло прямо ему в глаза. Старик жмурился, но головы не отклонял. Наоборот, подставлял лучу то одну, то другую щеку, ласкался о луч и посмеивался.
– Вы ко мне за делом каким? Или так, для себя? – спросил он меня, когда, бросив рассматривать фреску, я молча стал перед нарами. – Ко мне, так садитесь рядком, чего на дороге стоять, людям мешать.
– Пожалуй, что к вам, батюшка, а зачем – caм не знаю.
– Бывает и так, – кивнул головой отец Никодим, – бредет человек, сам пути своего не ведая, да вдруг наскочит на знамение или указание, тогда и свое найдет. Ишь, солнышко-то какое сегодня! – подставил он всё лицо лучу. Будто весеннее. Радость! – старик даже рот открыл, словно пил струящийся свет вместе с толпою танцующих в нем пылинок. – Ты, сынок, из каких будешь? По карманной части или из благородных?
– Ну, насчет благородства здесь, пожалуй, говорить не приходится. Каэр я, батюшка, контрреволюционер.
– Из офицеров, значит? Как же не благородный? Благородиями вас и величали. Правильное звание. Без него офицеру существовать нельзя. Сколько ж тебе сроку дадено?
– Десятка.
– Многонько. Ну, ты, сынок, не печалься. Молодой еще. Тебе и по скончании срока века хватит. Женатый?
– Не успел.
– И слава Богу. Тосковать по тебе некому. Родители-то, живы?
– Отец умер, а мать с сестрой живет.
– Опять хвали Господа, Значит, и тебе тоски нет: мамаша в покое, а папашу Сам Господь блюдет. Ты и радуйся. Ишь, какой герой! Тебе только жить да жить!
– Какому чорту тут радоваться в такой жизни!
Отец Никодим разом вывернулся из солнечного луча. Лицо его посерело, стало строгим, даже сердитым.
– Ты так не говори. Никогда так не. говори. От него, окаянного, радости нету. Одна скорбь и уныние от него. Их гони! А от Господа – радость и веселие.
– Хорошенькое веселье! Вот поживете здесь, сами этого веселья вдосталь нахлебаетесь. Наградил Господь дарами.
– Ну, и выходишь ты дурак! – неожиданно рассмеялся отец Никодим. – Совсем дурак, хотя и благородный. А еще, наверное, в университете обучался. Обучался ведь?
– Окончил даже, успел до войны.
– Вот и дурак. Высшие философские премудрости постиг, звезды и светила небесные доставать умудрен, а такого простого дела, чтобы себе радость земную, можно сказать, обыкновенную добыть, – этого не умеешь! Как же не дурак?
– Да где она, эта обыкновенная радость? – ощетинился я. – Где? Вонь одна, грязь, кровь с дерьмом перемешана – вот и всё, что мы видим. Кроме ничего! И вся жизнь такая.
– Не видим, – передразнил меня отец Никодим, ты за других не говори. Не видим!.. Ишь, выдумал что, философ. Ты не видишь, это дело подходящее, а Другие-то видят. За них не ответствуй. Вот, к примеру: родит иная баба немощного, прямо сказать, урода, слепого, там, или хроменького… Над ней все скорбят: несчастная, мол, она, с таким дитем ей одна мука… А оно, дитё это, для нее оказывается самый первый бриллиант. Она его паче всех здоровых жалоствует и от него ей душе умиление. Вот и радость. А ты говоришь – дерьмо. Нет, сынок, такое дерьмо превыше нектара и всякой амброзии. Миро оно благовонное и ладан для души. Так и здесь, хотя бы в моем приходе.
– Да какой же у вас теперь приход, батюшка? – засмеялся на этот раз я. – Были вы священником, приход имели. Это верно. А теперь вы ничто, не человек даже, а номер, пустота, нихиль…
– Это я-то нихиль?! – вскочил с нар отец Никодим. – Это кто же меня, сына Господнего, творение Его и к тому же иерея может в нихиль, в ничто обратить? Был я поп – поп и есть! Смотри, по всей форме поп!
Старик стал передо мной, расправил остатки пол своей перелатанной всех цветов лоскутами ряски и поправил на голове беззвездную буденовку.
– Чем не поп? И опять же человек есмь, по образу и подобию Божьему созданный. А ты говоришь – нихиль, пустота! – даже плюнул в сторону отец Никодим. И прихода своего не лишен. Кто меня прихода лишал? Вот он мой приход, вишь какой, – махнул он рукой на ряды нар, – три яруса на обе стороны! Вот какой богатый приход! Такого поискать еще надо.
– Хороши прихожане, – съиронизировал я. – Что ж, они у вас исповедуются, причащаются? Обедни им служите?
– А как же? Врать тебе не буду: к исповеди мало идут, разве кто из вашей братии да мужики еще. Но душами примыкают многие. И служу по возможности.
– Здесь? В бараке?
– Здесь мы всего третий день. Еще не осмотрелись. А когда везли нас, служил.
– Разве вас не в “Столыпинском” вагоне везли? Не в клетках по-трое?
– В нем самом.
– Как же вы служили? Там, в этих клетках, и встать нельзя.
– Самая там служба, – залучился улыбкой старик и, снова всунув голову в солнечную струю, прижмурил глаза, – там самая служба и была. Лежим мы, по одну сторону у меня жулик, а по другую – татарин кавказский, мухамед. Стемнеет, поезд по рельсам покачивает, за решеткой солдат ходит… Тихо… А я повечерие творю: “Пришедши на запад солнце, видевши свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа”… Татарин враз понял, что хвалу Господу Создателю воздаем, хотя и по-русски совсем мало знал. Уразумел и по-своему замолился. А жулик молчит, притулился, как заяц. Однако, цыгарку замял и в карман окурок спрятал. Я себе дальше молитствую: “От юности моея мнози борют мя страсти, но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой… Святым духом всяка душа живится”, а как дошел до Великого Славословия (это я всё шепотом молил, татарин тоже тихо про себя), на Славословии-то я и в полногласие вступил: “Господи Боже, Агнче Божий, вземляй грех мира, приими молитву нашу”. Тут и жулик закрестился.
Так ежевечерне и служили все девять ден, пока в вагоне нас везли. Чем тебе не приход? Господь обещал: во имя Его двое соберутся, там и Он промеж них, а нас даже трое было… Мне же радость: пребываю в узилище, повернуться негде, слова даже громко сказать боюсь, духом своим свободен – с ближними им сообщаюсь воспаряюсь с ними.
– Ведь они не понимали вас, молитвы ваши.
– Как это так не понимали? Молились, значит, понимали. Ухом внимали и сердцем разумели.
– Я вчера ваш рассказ о блудном сыне здесь слушал. Верно, шпаны к вам набралось много. Но они всегда так. И похабные сказки тоже слушать всю ночь готовы, лишь бы занимательными были.
– А ты думаешь, ко Христу, человеколюбцу нашему, все умудренными шли? Нет, и к нему такие же шли, одинаковые. Ничего они не знали. Думаешь, они рассуждали: вот Господь к нам пришел, спасение нам принес? Нет, браток. Прослышат, что человек необыкновенный ходит, слепых исцеляет, прокаженных очищает, они и прут на него глазеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
В тесноте кто-то завозился, протискиваясь сквозь гущину.
– Пусти! Сейчас бумагу запалю, все увидят.
Вспыхнул бледный отсвет спички, а за ним по темной стене суетливо забегали красноватые блики от зажженного бумажного жгута. Но втиснувшись сам в толпу, я увидел только чью-то седую бороду, а над ней – затасканную буденовку со споротой звездой. Ни лица рассказчика, ни фрески притчи о блудном сыне, писаной кистью какого-то давно ушедшего из мира художника, рассмотреть я не смог.
И то и другое я увидел лишь на следующий день придя в обеденный перерыв в казарму Преображенского собора. Рассмотреть фреску было трудно – полки верхних нар затемняли ее, а рассказчик, отец Никодим (я узнал уже его имя) сидел на краю нижних нар, и солнце, пробиваясь сквозь узкое, как бойница окно собора, ударяло прямо ему в глаза. Старик жмурился, но головы не отклонял. Наоборот, подставлял лучу то одну, то другую щеку, ласкался о луч и посмеивался.
– Вы ко мне за делом каким? Или так, для себя? – спросил он меня, когда, бросив рассматривать фреску, я молча стал перед нарами. – Ко мне, так садитесь рядком, чего на дороге стоять, людям мешать.
– Пожалуй, что к вам, батюшка, а зачем – caм не знаю.
– Бывает и так, – кивнул головой отец Никодим, – бредет человек, сам пути своего не ведая, да вдруг наскочит на знамение или указание, тогда и свое найдет. Ишь, солнышко-то какое сегодня! – подставил он всё лицо лучу. Будто весеннее. Радость! – старик даже рот открыл, словно пил струящийся свет вместе с толпою танцующих в нем пылинок. – Ты, сынок, из каких будешь? По карманной части или из благородных?
– Ну, насчет благородства здесь, пожалуй, говорить не приходится. Каэр я, батюшка, контрреволюционер.
– Из офицеров, значит? Как же не благородный? Благородиями вас и величали. Правильное звание. Без него офицеру существовать нельзя. Сколько ж тебе сроку дадено?
– Десятка.
– Многонько. Ну, ты, сынок, не печалься. Молодой еще. Тебе и по скончании срока века хватит. Женатый?
– Не успел.
– И слава Богу. Тосковать по тебе некому. Родители-то, живы?
– Отец умер, а мать с сестрой живет.
– Опять хвали Господа, Значит, и тебе тоски нет: мамаша в покое, а папашу Сам Господь блюдет. Ты и радуйся. Ишь, какой герой! Тебе только жить да жить!
– Какому чорту тут радоваться в такой жизни!
Отец Никодим разом вывернулся из солнечного луча. Лицо его посерело, стало строгим, даже сердитым.
– Ты так не говори. Никогда так не. говори. От него, окаянного, радости нету. Одна скорбь и уныние от него. Их гони! А от Господа – радость и веселие.
– Хорошенькое веселье! Вот поживете здесь, сами этого веселья вдосталь нахлебаетесь. Наградил Господь дарами.
– Ну, и выходишь ты дурак! – неожиданно рассмеялся отец Никодим. – Совсем дурак, хотя и благородный. А еще, наверное, в университете обучался. Обучался ведь?
– Окончил даже, успел до войны.
– Вот и дурак. Высшие философские премудрости постиг, звезды и светила небесные доставать умудрен, а такого простого дела, чтобы себе радость земную, можно сказать, обыкновенную добыть, – этого не умеешь! Как же не дурак?
– Да где она, эта обыкновенная радость? – ощетинился я. – Где? Вонь одна, грязь, кровь с дерьмом перемешана – вот и всё, что мы видим. Кроме ничего! И вся жизнь такая.
– Не видим, – передразнил меня отец Никодим, ты за других не говори. Не видим!.. Ишь, выдумал что, философ. Ты не видишь, это дело подходящее, а Другие-то видят. За них не ответствуй. Вот, к примеру: родит иная баба немощного, прямо сказать, урода, слепого, там, или хроменького… Над ней все скорбят: несчастная, мол, она, с таким дитем ей одна мука… А оно, дитё это, для нее оказывается самый первый бриллиант. Она его паче всех здоровых жалоствует и от него ей душе умиление. Вот и радость. А ты говоришь – дерьмо. Нет, сынок, такое дерьмо превыше нектара и всякой амброзии. Миро оно благовонное и ладан для души. Так и здесь, хотя бы в моем приходе.
– Да какой же у вас теперь приход, батюшка? – засмеялся на этот раз я. – Были вы священником, приход имели. Это верно. А теперь вы ничто, не человек даже, а номер, пустота, нихиль…
– Это я-то нихиль?! – вскочил с нар отец Никодим. – Это кто же меня, сына Господнего, творение Его и к тому же иерея может в нихиль, в ничто обратить? Был я поп – поп и есть! Смотри, по всей форме поп!
Старик стал передо мной, расправил остатки пол своей перелатанной всех цветов лоскутами ряски и поправил на голове беззвездную буденовку.
– Чем не поп? И опять же человек есмь, по образу и подобию Божьему созданный. А ты говоришь – нихиль, пустота! – даже плюнул в сторону отец Никодим. И прихода своего не лишен. Кто меня прихода лишал? Вот он мой приход, вишь какой, – махнул он рукой на ряды нар, – три яруса на обе стороны! Вот какой богатый приход! Такого поискать еще надо.
– Хороши прихожане, – съиронизировал я. – Что ж, они у вас исповедуются, причащаются? Обедни им служите?
– А как же? Врать тебе не буду: к исповеди мало идут, разве кто из вашей братии да мужики еще. Но душами примыкают многие. И служу по возможности.
– Здесь? В бараке?
– Здесь мы всего третий день. Еще не осмотрелись. А когда везли нас, служил.
– Разве вас не в “Столыпинском” вагоне везли? Не в клетках по-трое?
– В нем самом.
– Как же вы служили? Там, в этих клетках, и встать нельзя.
– Самая там служба, – залучился улыбкой старик и, снова всунув голову в солнечную струю, прижмурил глаза, – там самая служба и была. Лежим мы, по одну сторону у меня жулик, а по другую – татарин кавказский, мухамед. Стемнеет, поезд по рельсам покачивает, за решеткой солдат ходит… Тихо… А я повечерие творю: “Пришедши на запад солнце, видевши свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа”… Татарин враз понял, что хвалу Господу Создателю воздаем, хотя и по-русски совсем мало знал. Уразумел и по-своему замолился. А жулик молчит, притулился, как заяц. Однако, цыгарку замял и в карман окурок спрятал. Я себе дальше молитствую: “От юности моея мнози борют мя страсти, но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой… Святым духом всяка душа живится”, а как дошел до Великого Славословия (это я всё шепотом молил, татарин тоже тихо про себя), на Славословии-то я и в полногласие вступил: “Господи Боже, Агнче Божий, вземляй грех мира, приими молитву нашу”. Тут и жулик закрестился.
Так ежевечерне и служили все девять ден, пока в вагоне нас везли. Чем тебе не приход? Господь обещал: во имя Его двое соберутся, там и Он промеж них, а нас даже трое было… Мне же радость: пребываю в узилище, повернуться негде, слова даже громко сказать боюсь, духом своим свободен – с ближними им сообщаюсь воспаряюсь с ними.
– Ведь они не понимали вас, молитвы ваши.
– Как это так не понимали? Молились, значит, понимали. Ухом внимали и сердцем разумели.
– Я вчера ваш рассказ о блудном сыне здесь слушал. Верно, шпаны к вам набралось много. Но они всегда так. И похабные сказки тоже слушать всю ночь готовы, лишь бы занимательными были.
– А ты думаешь, ко Христу, человеколюбцу нашему, все умудренными шли? Нет, и к нему такие же шли, одинаковые. Ничего они не знали. Думаешь, они рассуждали: вот Господь к нам пришел, спасение нам принес? Нет, браток. Прослышат, что человек необыкновенный ходит, слепых исцеляет, прокаженных очищает, они и прут на него глазеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72