Это вы верно сказали. Волком я себя понимал до неё… а теперь вижу, что человек. И даже вот мне оказывают внимание… По-окорнейше благодарю!.. – и он как-то задыхался от наплыва желания говорить и высказываться.
– Ну, это, парень, пустяк! Положим, был ты до болезни очень не фарштейн!
Неудобным, тяжеловесным человеком был, это твоя правда. Но надо тебе сказать, что неизвестно мне, как лучше жизнь проходить – сторонкой от людей или заодно с ними.
Приятную компанию эти самые люди редко могут составить, и гулять ты с ними – гуляй, но ротик держи закрытым и пальчики сжимай в кулачок на всякий случай. Сердиться, ежели тебя они обтяпают, не следует, потому – каждый жить хочет, а жить-то куды как тесно и другого нельзя не задеть; но не следует и поддаваться. Ты лучше сам из кого ни то соки выжми, чем свой бок другому подставлять. А пуще всего берегись баб! Это – т-такие ехидны, что и не заметишь, как она тебя ужалит. Улыбнётся тебе – раз, поцелует – два, похвалит – три; четыре – ты уж и работник на неё, пять – у тебя уж и душа ноет, воли просит, но дудочки, миленький! Не такие у них, у кошек, лапки, чтоб тебя выпустить! И умрёшь ты раньше смерти раз пяток-другой!..
Мирон вдохновился и философствовал вплоть до вечера, не переставая работать.
Павел сидел против него и внимательно слушал, тоже что-то ковыряя шилом.
Но внимание к речам хозяина не покрывало собой некоторой неотступной мысли, всё время копошившейся в его голове.
– Шабаш! – сказал Мирон, кончая вместе и философствовать и работать. – Ложись-ка ты, брат, отдыхай. А то – на улицу иди, дышать.
– Нет, я лучше к ней… – смиренно проговорил Павел, потупляя глаза.
– Это к Наталье, значит? Гм!.. Ну что ж, иди! – задумчиво сказал хозяин.
Но когда Павел выходил из мастерской, он ещё крикнул ему вдогонку:
– Смотри же, поглядывай, как бы она тебя не женила!.. Хе-хе!.. И не заметишь, как это случится. Они – ловкие!..
На Павла этот крик подействовал неприятно. Знает он её, и совсем она не похожа на всех других. Пробовал уж он её очернить – и не пристало ничего. Она просто добрая – и больше ничего.
Занятый этими протестующими думами, он не заметил, как взошёл по лестнице и очутился на чердаке у маленькой, неплотно притворённой двери. Он почувствовал себя неловко и не решился войти, не кашлянув прежде. Но его кашель, хотя и был громок, не вызвал никаких признаков жизни за дверью.
«Спит, видно!» – подумал он; но не ушёл, а продолжал стоять, заложив руки за спину и тайно надеясь, что вот-вот она проснётся.
С улицы доносился глухой шум. От раскалённой солнцем крыши на чердаке было душно и пахло нагретой землёй и ещё чем-то, щекотавшим ноздри.
Вдруг дверь тихо отворилась. Он отступил, почтительно сняв с головы фуражку, низко поклонился и, не поднимая головы, ожидал, что вот сейчас она скажет ему что-нибудь.
Но она всё не говорила. Тогда он поднял голову и разинул рот от удивления. Перед ним никого не было, и в комнате тоже было пусто. Очевидно, дверь отворилась оттого, что в открытое окно пахнул ветер.
Он заглянул в комнату. Там всё было разбросано, не прибрано, постель, стоявшая у стены, смята, на столе перед ней стояли грязные тарелки с какими-то кусками и окурками папирос, две пивные бутылки, самовар, чашки; на полу валялась красная юбка, башмак и смятый букет бумажных цветов…
Павлу почему-то стало грустно при виде всего этого, и он хотел уйти, но вдруг, повинуясь какому-то внутреннему толчку, перешагнул через порог и вошёл в комнату. Это была маленькая конурка, с потолком в виде крышки гроба, оклеенная дрянными голубыми обоями; местами они оборвались и отстали от стены; это, в связи с общим беспорядком комнаты, делало всю её такой странной, как будто бы она была вывернута наизнанку.
Павел глубоко вздохнул, прошёл к окну и сел на стул.
«Зачем же я не ухожу?» – подумал он и ощутил в себе совершенное отсутствие даже намёка на то, что ему хотелось бы уйти. «Ведь как и уйдёшь? Её нет, квартира не заперта, и вот всё разбросано… Она, наверное, недалеко, тут где-нибудь…»
И он посмотрел в окно, как бы надеясь увидать её.
Из окна открывался странный вид на город. Собственно, города не было, были только крыши и меж них тут и там – зелёные острова садов.
Зелёные, красные, бурые крыши, цепляясь одна за другую, казались беспорядочно брошенными кем-то. Иногда из них стрелой вздымался к небу острый шпиль церкви, увенчанный крестом, чуть-чуть освещённым последними лучами заходящего солнца. Там, на окраине города, уже родилась тонкая дымка вечерней мглы и тихо так плыла над крышами, делая их мягче и темней… Пятна зелени садов сливались с домами, и Павел, наблюдая, как родится и развивается вечер, кутая своими тенями землю, чувствовал, что ему грустно и сладко… А вдали, за городом, где небо было темнее, блестели две звезды, одна, большая красноватая, блестела так весело и смело, а другая, только что вспыхнувшая, боязливо вздрагивала, то скрываясь, то появляясь вновь.
Хорошо быть таким человеком, который мог бы понимать всё это – вечер, небо, звёзды, засыпающий город и свои думы; который бы знал – зачем всё это нужно, какая во всём этом скрыта дума и душа, и который жил бы вровень с этим пониманием и знал бы, зачем и сам он нужен и какое тут его место. Может быть, тогда тот человек мог бы сделать всю жизнь такой же тёплой и мягкой, как этот вечер, и сроднил бы людей до того, что каждый человек видел бы в другом самого себя и не боялся бы его…
Увлечённый своими думами, Павел сидел у окна, не замечая времени, хотя оно так заметно проходило перед его глазами. Он тогда понял, что сидит тут уж давно, когда на дворе раздался чей-то крик и он, взглянув из окна вниз, увидал, что уже совсем темно и что всё небо блестит звёздами. Ему хотелось спать, и он, вздохнув, пошёл к двери, но, выйдя из неё, услыхал на лестнице тяжёлые, неровные шаги и остановился.
По лестнице грузно подымалась какая-то фигура. Она странно всхлипывала, как бы плача. Павел отодвинулся к стороне и стал за дверь.
– Черти… – пробормотал пьяным голосом тот, кто шёл к Наталье.
Павел думал, что это идут к ней, и был очень поражён, когда узнал, что это она сама. Ещё издали он услыхал запах водки, а когда она поравнялась с ним, то увидал, что вся она растрёпана, измята и еле идёт. Ему стало жалко её, но он почему-то не решился выйти и помочь ей – и остался за дверью. Вот она толкнула дверь плечом, придавив ею Павла, и вошла в комнату, где сразу раздался звон стаканов и стук падавших бутылок.
– Пошло… всё… к чёрту… – услыхал Павел пьяный голос, в котором всё-таки ясно слышались обида и зло.
Он стоял неподвижно и, притаив дыхание, слушал, хотя ему было тяжело и неприятно это.
Вдруг раздался плач и протестующие выкрики:
– Избил… подлец!.. за что избил?!. Я могла требовать… мои деньги!.. могла!.. жулик! три рубля… мне ведь нужно!.. А, ты думаешь, такая она… и надо бить… можно бить!.. нет, ты врёшь!.. врёшь!.. врёшь!.. я тоже… чувствую! ну, я не человек… ну да… не человек… а такая… но ведь я имею право… моё… полное право… требовать… три рубля!!.
Она выкрикнула эти «три рубля» так визгливо-звонко и с такой пьяной злобой и тоской, что Павел почувствовал как бы удар от этого крика и быстро пошёл из-за двери вон к лестнице, сам полный горькой тоски и злобы против кого-то. Когда он сходил с последней ступеньки, наверху послышался стук от падения чего-то и звон разбитой посуды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
– Ну, это, парень, пустяк! Положим, был ты до болезни очень не фарштейн!
Неудобным, тяжеловесным человеком был, это твоя правда. Но надо тебе сказать, что неизвестно мне, как лучше жизнь проходить – сторонкой от людей или заодно с ними.
Приятную компанию эти самые люди редко могут составить, и гулять ты с ними – гуляй, но ротик держи закрытым и пальчики сжимай в кулачок на всякий случай. Сердиться, ежели тебя они обтяпают, не следует, потому – каждый жить хочет, а жить-то куды как тесно и другого нельзя не задеть; но не следует и поддаваться. Ты лучше сам из кого ни то соки выжми, чем свой бок другому подставлять. А пуще всего берегись баб! Это – т-такие ехидны, что и не заметишь, как она тебя ужалит. Улыбнётся тебе – раз, поцелует – два, похвалит – три; четыре – ты уж и работник на неё, пять – у тебя уж и душа ноет, воли просит, но дудочки, миленький! Не такие у них, у кошек, лапки, чтоб тебя выпустить! И умрёшь ты раньше смерти раз пяток-другой!..
Мирон вдохновился и философствовал вплоть до вечера, не переставая работать.
Павел сидел против него и внимательно слушал, тоже что-то ковыряя шилом.
Но внимание к речам хозяина не покрывало собой некоторой неотступной мысли, всё время копошившейся в его голове.
– Шабаш! – сказал Мирон, кончая вместе и философствовать и работать. – Ложись-ка ты, брат, отдыхай. А то – на улицу иди, дышать.
– Нет, я лучше к ней… – смиренно проговорил Павел, потупляя глаза.
– Это к Наталье, значит? Гм!.. Ну что ж, иди! – задумчиво сказал хозяин.
Но когда Павел выходил из мастерской, он ещё крикнул ему вдогонку:
– Смотри же, поглядывай, как бы она тебя не женила!.. Хе-хе!.. И не заметишь, как это случится. Они – ловкие!..
На Павла этот крик подействовал неприятно. Знает он её, и совсем она не похожа на всех других. Пробовал уж он её очернить – и не пристало ничего. Она просто добрая – и больше ничего.
Занятый этими протестующими думами, он не заметил, как взошёл по лестнице и очутился на чердаке у маленькой, неплотно притворённой двери. Он почувствовал себя неловко и не решился войти, не кашлянув прежде. Но его кашель, хотя и был громок, не вызвал никаких признаков жизни за дверью.
«Спит, видно!» – подумал он; но не ушёл, а продолжал стоять, заложив руки за спину и тайно надеясь, что вот-вот она проснётся.
С улицы доносился глухой шум. От раскалённой солнцем крыши на чердаке было душно и пахло нагретой землёй и ещё чем-то, щекотавшим ноздри.
Вдруг дверь тихо отворилась. Он отступил, почтительно сняв с головы фуражку, низко поклонился и, не поднимая головы, ожидал, что вот сейчас она скажет ему что-нибудь.
Но она всё не говорила. Тогда он поднял голову и разинул рот от удивления. Перед ним никого не было, и в комнате тоже было пусто. Очевидно, дверь отворилась оттого, что в открытое окно пахнул ветер.
Он заглянул в комнату. Там всё было разбросано, не прибрано, постель, стоявшая у стены, смята, на столе перед ней стояли грязные тарелки с какими-то кусками и окурками папирос, две пивные бутылки, самовар, чашки; на полу валялась красная юбка, башмак и смятый букет бумажных цветов…
Павлу почему-то стало грустно при виде всего этого, и он хотел уйти, но вдруг, повинуясь какому-то внутреннему толчку, перешагнул через порог и вошёл в комнату. Это была маленькая конурка, с потолком в виде крышки гроба, оклеенная дрянными голубыми обоями; местами они оборвались и отстали от стены; это, в связи с общим беспорядком комнаты, делало всю её такой странной, как будто бы она была вывернута наизнанку.
Павел глубоко вздохнул, прошёл к окну и сел на стул.
«Зачем же я не ухожу?» – подумал он и ощутил в себе совершенное отсутствие даже намёка на то, что ему хотелось бы уйти. «Ведь как и уйдёшь? Её нет, квартира не заперта, и вот всё разбросано… Она, наверное, недалеко, тут где-нибудь…»
И он посмотрел в окно, как бы надеясь увидать её.
Из окна открывался странный вид на город. Собственно, города не было, были только крыши и меж них тут и там – зелёные острова садов.
Зелёные, красные, бурые крыши, цепляясь одна за другую, казались беспорядочно брошенными кем-то. Иногда из них стрелой вздымался к небу острый шпиль церкви, увенчанный крестом, чуть-чуть освещённым последними лучами заходящего солнца. Там, на окраине города, уже родилась тонкая дымка вечерней мглы и тихо так плыла над крышами, делая их мягче и темней… Пятна зелени садов сливались с домами, и Павел, наблюдая, как родится и развивается вечер, кутая своими тенями землю, чувствовал, что ему грустно и сладко… А вдали, за городом, где небо было темнее, блестели две звезды, одна, большая красноватая, блестела так весело и смело, а другая, только что вспыхнувшая, боязливо вздрагивала, то скрываясь, то появляясь вновь.
Хорошо быть таким человеком, который мог бы понимать всё это – вечер, небо, звёзды, засыпающий город и свои думы; который бы знал – зачем всё это нужно, какая во всём этом скрыта дума и душа, и который жил бы вровень с этим пониманием и знал бы, зачем и сам он нужен и какое тут его место. Может быть, тогда тот человек мог бы сделать всю жизнь такой же тёплой и мягкой, как этот вечер, и сроднил бы людей до того, что каждый человек видел бы в другом самого себя и не боялся бы его…
Увлечённый своими думами, Павел сидел у окна, не замечая времени, хотя оно так заметно проходило перед его глазами. Он тогда понял, что сидит тут уж давно, когда на дворе раздался чей-то крик и он, взглянув из окна вниз, увидал, что уже совсем темно и что всё небо блестит звёздами. Ему хотелось спать, и он, вздохнув, пошёл к двери, но, выйдя из неё, услыхал на лестнице тяжёлые, неровные шаги и остановился.
По лестнице грузно подымалась какая-то фигура. Она странно всхлипывала, как бы плача. Павел отодвинулся к стороне и стал за дверь.
– Черти… – пробормотал пьяным голосом тот, кто шёл к Наталье.
Павел думал, что это идут к ней, и был очень поражён, когда узнал, что это она сама. Ещё издали он услыхал запах водки, а когда она поравнялась с ним, то увидал, что вся она растрёпана, измята и еле идёт. Ему стало жалко её, но он почему-то не решился выйти и помочь ей – и остался за дверью. Вот она толкнула дверь плечом, придавив ею Павла, и вошла в комнату, где сразу раздался звон стаканов и стук падавших бутылок.
– Пошло… всё… к чёрту… – услыхал Павел пьяный голос, в котором всё-таки ясно слышались обида и зло.
Он стоял неподвижно и, притаив дыхание, слушал, хотя ему было тяжело и неприятно это.
Вдруг раздался плач и протестующие выкрики:
– Избил… подлец!.. за что избил?!. Я могла требовать… мои деньги!.. могла!.. жулик! три рубля… мне ведь нужно!.. А, ты думаешь, такая она… и надо бить… можно бить!.. нет, ты врёшь!.. врёшь!.. врёшь!.. я тоже… чувствую! ну, я не человек… ну да… не человек… а такая… но ведь я имею право… моё… полное право… требовать… три рубля!!.
Она выкрикнула эти «три рубля» так визгливо-звонко и с такой пьяной злобой и тоской, что Павел почувствовал как бы удар от этого крика и быстро пошёл из-за двери вон к лестнице, сам полный горькой тоски и злобы против кого-то. Когда он сходил с последней ступеньки, наверху послышался стук от падения чего-то и звон разбитой посуды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34