а?
– Я приду. Очень приду. С удовольствием! Благодарю вас!
– Ну, я побегу в лавочку. Прощайте! – И она побежала.
Павел дождался её возвращения, в смутной надежде, что, может быть, она, возвратившись, снова и уж сейчас же пригласит его к себе; но она пробежала мимо, не взглянув на него, и ему показалось, что она несёт под шалью бутылки.
Он вздохнул, посидел ещё немного и ушёл спать, полный дум о ней и полный грусти, долго не дававшей ему заснуть.
Дня через два он всходил по лестнице к ней на чердак, неся в руках свёрток бумаги, в котором был завёрнут платок, купленный за полтора рубля. Дверь была отворена, и она, увидав его, сразу бросилась куда-то, схватила платок и живо закутала им голову.
– А!.. это вы! Вот хорошо! А я собираюсь чай пить, здравствуйте, здравствуйте!
Он молча совал ей в руки свой подарок и тихо бормотал:
– Вот это вам… в благодарность…
– Что это? Зачем? Платок!.. О какой!.. Ах вы, ми-илый!.. – протянула она и сделала к нему движение, простирая руки и точно желая обнять его, но удержалась и снова стала любоваться платком.
Павел видел, что его подарок нравится, и сиял, глядя, как она, сверкая глазами из-под шали, окутывавшей ей, как и вчера, лицо, – переворачивает его перед собой то так, то эдак; и вдруг, повинуясь импульсу женского кокетства, она сбросила с головы шаль и, отвернувшись от Павла в сторону, к стене, на которой висело маленькое зеркало, взмахом обеих рук ловко накинула себе на голову подарок.
– Ой! – ахнул Павел.
У неё под обоими глазами сияли громадные, багровые подтёки и нижняя губа, очевидно, сильно разбитая, вспухла.
Она спохватилась, но, видя, что уже поздно, грузно села на стул, закрыв лицо белыми, полными руками, и как-то странно согнулась.
– Ну подлецы!.. Как били!.. – тяжёлым вздохом вырвалось у Павла.
Наступило тяжёлое молчание. Павел стоял и растерянно оглядывался, лишённый и языка и способности что-либо соображать и полный тяжёлого чувства негодования и тоски, исковеркавшего его рябое, но вдумчивое и осмысленное лицо в какую-то пёструю, красную с жёлтым, маску, уродливо жалкую и больную.
На столе кипел самовар, вылетали тонкие, кудрявые струйки пара, бесследно тая в воздухе, и слышался странный, пискливый звук, точно это посвистывало какое-то маленькое и злое животное, насмешливо и холодно торжествуя над чем-то.
Комната была прибрана и не казалась уже вывороченной наизнанку, а была просто бедна, бедна до того, что никак уже не могла быть красивой, хотя её обитательница и пыталась сделать её такой, завешивая дыры на обоях дрянными яркими картинами и заставив грязный и сгнивший подоконник тремя горшками фуксии. Гробообразный потолок этой комнаты положительно давил и угнетал своей формой; всё казалось, что вот он сейчас опустится на голову и вместе с тем в комнате станет темно, как в могиле…
Павел смотрел на свою знакомую и видел, что у ней тихо вздрагивают плечи, а грудь колышется тяжело и бурно, но не понимал, отчего это…
– Уж я… пойду. Прощайте! – вздохнул он, но не двинулся с места.
Зато он поднял её. Она вдруг отняла руки от лица, вскочила со стула и охватила его за шею.
– Нет, уж, пожалуйста, оставайтесь теперь!.. Ведь теперь уж всё равно… видели вы это… – Она провела рукой в воздухе перед лицом. – Ах, не хотела я вам показывать этот срам!.. Очень не хотела! Вы такой хороший, добрый, ласковый, не… не… пристаёте… не шутите, как все!.. Вчера я, как увидала вас, то очень обрадовалась!..
Ах, думаю, выздоровел!.. И хотела вас позвать к себе, но подумала, как я ему покажу свою битую рожу!.. Ведь он уйдёт, плюнет на меня, и всё тут! И не позвала. А вот ты… вы какой, только пожалели меня… Другой бы посмеялся, а вы нет… Милый вы!.. а?.. Почему вы такой милый?!.
Ошеломлённый этим взрывом стыда, тоски и радости, Павел глухо забормотал, стоя против неё и глядя в пол:
– Нет, я, знаете, не очень… То есть я совсем даже плох. Дубовый какой-то.
Ничего сказать настоящее не могу. Вот вас мне очень жалко… и как родная вы мне, но как это сказать вам, – не знаю! Не могу я даже и слов таких набрать. И ни от кого… никогда… таких слов, какие бы мне… нужно по настоящему времени… не слыхал за всю жизнь…
– Голубчик вы какой! Сам же говорит хорошие такие слова, а думает, что не умеет говорить их! Ну ладно, всё-таки надо сесть. Идите вот сюда, рядом со мной.
Давайте пить чай! Да! Погодите, дверь запру, а то вломится какой ни то осёл. Ну их всех, к чёрту! Провались они в тартарары! Ах, кабы вы знали, какие из вашего брата поганцы есть!.. ба-атюшки!.. тошнит, как встретишь после! То есть такие сквернавцы, такие подлецы!..
Она воодушевилась и не щадила ни «своей сестры», ни «вашего брата». У ней оказался большой критико-публицистический талант, горячий, образный стиль, немного резкий, правда, – но это только усиливало впечатление. Она бросала свои посылки, как камни, складывала их в выводы, и, хотя эти выводы были немного парадоксальны, они были сногсшибательно тяжелы.
Пред Павлом в ярких красках вставала жизнь, о которой он не имел почти никакого представления, и это была такая проклятая, скверная, мучительно нелепая жизнь, что у него выступил на лбу холодный пот от ужаса пред ней и перед рассказчицей…
А рассказчица была действительно ужасна в своём вдохновении. Её глаза, от синяков под ними, были страшно глубоки и сверкали дикой радостью и мстительной злобой.
Её лицо почти всё обратилось в глаза, и только распухшая нижняя губа, обнажая мелкие и острые зубы, мешала иллюзии. Она говорила с холодной тоской и насмешкой о себе, с мстительным восторгом о других, если они были из «вашего брата» и если с ними совершалось что-либо скверное, и с злобным сожалением, если им что-либо удавалось.
Иногда она смеялась, иногда плакала, иногда сливала и смех и слёзы в одну тоскливую ноту. И, наконец, когда она, утомлённая и охрипшая, перестала, то сама удивилась эффекту своей речи.
Павел совершенно потерял человеческий образ. Он смотрел на неё страшно вытаращенными глазами и свирепо оскалил зубы, стиснув их так крепко, что у него далеко выдались скулы и всё лицо стало похожим на морду голодного волка. Он вытянулся по направлению к ней и молчал; молчал и тогда, когда она, кончив свои обличения и жалобы, уже думала о том, как бы ей вывести его из этого оцепенения. Но он вышел сам.
– Хорошо! – глухо воскликнул он. – Очень хорошо! А я и не знал!
Это было сказано таким тоном, как будто бы теперь, когда он всё это узнал, оно перестанет уже существовать, уж он позаботится, чтобы перестало!..
– Порядки!.. ну!.. господи! разве так можно?!. – Он кинул свою голову на руки и, облокотившись о стол, опять оцепенел.
Тогда она заговорила в более мягком и примиряющем тоне. Находя возможным извинять и оправдывать людей и себя, она делала попытки свалить всю вину и тяжесть событий на водку – силу, которая всё ломит, – но, успев в этом, нашла, что водка слишком жидкая почва для того, чтобы поддерживать на себе всю скверну жизни, – и снова обрушилась на людей; обрушилась и, воздав им должное, перешла к жизни:
– Ведь уж очень тяжело жить. Всё везде ямы; одну минуешь – в другую шлёпнешься.
Ну вот, завяжет себе глаза человек и пошёл!.. Куда кривая не вывезет! Где он, настоящий-то лёгкий путь?.. Кто ж его знает?.. Наша жизнь скверна и тяжка, ну, да и семьянкам не сладко! Одни дети смают, да муж, да горшки, да чёрт в ступе!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
– Я приду. Очень приду. С удовольствием! Благодарю вас!
– Ну, я побегу в лавочку. Прощайте! – И она побежала.
Павел дождался её возвращения, в смутной надежде, что, может быть, она, возвратившись, снова и уж сейчас же пригласит его к себе; но она пробежала мимо, не взглянув на него, и ему показалось, что она несёт под шалью бутылки.
Он вздохнул, посидел ещё немного и ушёл спать, полный дум о ней и полный грусти, долго не дававшей ему заснуть.
Дня через два он всходил по лестнице к ней на чердак, неся в руках свёрток бумаги, в котором был завёрнут платок, купленный за полтора рубля. Дверь была отворена, и она, увидав его, сразу бросилась куда-то, схватила платок и живо закутала им голову.
– А!.. это вы! Вот хорошо! А я собираюсь чай пить, здравствуйте, здравствуйте!
Он молча совал ей в руки свой подарок и тихо бормотал:
– Вот это вам… в благодарность…
– Что это? Зачем? Платок!.. О какой!.. Ах вы, ми-илый!.. – протянула она и сделала к нему движение, простирая руки и точно желая обнять его, но удержалась и снова стала любоваться платком.
Павел видел, что его подарок нравится, и сиял, глядя, как она, сверкая глазами из-под шали, окутывавшей ей, как и вчера, лицо, – переворачивает его перед собой то так, то эдак; и вдруг, повинуясь импульсу женского кокетства, она сбросила с головы шаль и, отвернувшись от Павла в сторону, к стене, на которой висело маленькое зеркало, взмахом обеих рук ловко накинула себе на голову подарок.
– Ой! – ахнул Павел.
У неё под обоими глазами сияли громадные, багровые подтёки и нижняя губа, очевидно, сильно разбитая, вспухла.
Она спохватилась, но, видя, что уже поздно, грузно села на стул, закрыв лицо белыми, полными руками, и как-то странно согнулась.
– Ну подлецы!.. Как били!.. – тяжёлым вздохом вырвалось у Павла.
Наступило тяжёлое молчание. Павел стоял и растерянно оглядывался, лишённый и языка и способности что-либо соображать и полный тяжёлого чувства негодования и тоски, исковеркавшего его рябое, но вдумчивое и осмысленное лицо в какую-то пёструю, красную с жёлтым, маску, уродливо жалкую и больную.
На столе кипел самовар, вылетали тонкие, кудрявые струйки пара, бесследно тая в воздухе, и слышался странный, пискливый звук, точно это посвистывало какое-то маленькое и злое животное, насмешливо и холодно торжествуя над чем-то.
Комната была прибрана и не казалась уже вывороченной наизнанку, а была просто бедна, бедна до того, что никак уже не могла быть красивой, хотя её обитательница и пыталась сделать её такой, завешивая дыры на обоях дрянными яркими картинами и заставив грязный и сгнивший подоконник тремя горшками фуксии. Гробообразный потолок этой комнаты положительно давил и угнетал своей формой; всё казалось, что вот он сейчас опустится на голову и вместе с тем в комнате станет темно, как в могиле…
Павел смотрел на свою знакомую и видел, что у ней тихо вздрагивают плечи, а грудь колышется тяжело и бурно, но не понимал, отчего это…
– Уж я… пойду. Прощайте! – вздохнул он, но не двинулся с места.
Зато он поднял её. Она вдруг отняла руки от лица, вскочила со стула и охватила его за шею.
– Нет, уж, пожалуйста, оставайтесь теперь!.. Ведь теперь уж всё равно… видели вы это… – Она провела рукой в воздухе перед лицом. – Ах, не хотела я вам показывать этот срам!.. Очень не хотела! Вы такой хороший, добрый, ласковый, не… не… пристаёте… не шутите, как все!.. Вчера я, как увидала вас, то очень обрадовалась!..
Ах, думаю, выздоровел!.. И хотела вас позвать к себе, но подумала, как я ему покажу свою битую рожу!.. Ведь он уйдёт, плюнет на меня, и всё тут! И не позвала. А вот ты… вы какой, только пожалели меня… Другой бы посмеялся, а вы нет… Милый вы!.. а?.. Почему вы такой милый?!.
Ошеломлённый этим взрывом стыда, тоски и радости, Павел глухо забормотал, стоя против неё и глядя в пол:
– Нет, я, знаете, не очень… То есть я совсем даже плох. Дубовый какой-то.
Ничего сказать настоящее не могу. Вот вас мне очень жалко… и как родная вы мне, но как это сказать вам, – не знаю! Не могу я даже и слов таких набрать. И ни от кого… никогда… таких слов, какие бы мне… нужно по настоящему времени… не слыхал за всю жизнь…
– Голубчик вы какой! Сам же говорит хорошие такие слова, а думает, что не умеет говорить их! Ну ладно, всё-таки надо сесть. Идите вот сюда, рядом со мной.
Давайте пить чай! Да! Погодите, дверь запру, а то вломится какой ни то осёл. Ну их всех, к чёрту! Провались они в тартарары! Ах, кабы вы знали, какие из вашего брата поганцы есть!.. ба-атюшки!.. тошнит, как встретишь после! То есть такие сквернавцы, такие подлецы!..
Она воодушевилась и не щадила ни «своей сестры», ни «вашего брата». У ней оказался большой критико-публицистический талант, горячий, образный стиль, немного резкий, правда, – но это только усиливало впечатление. Она бросала свои посылки, как камни, складывала их в выводы, и, хотя эти выводы были немного парадоксальны, они были сногсшибательно тяжелы.
Пред Павлом в ярких красках вставала жизнь, о которой он не имел почти никакого представления, и это была такая проклятая, скверная, мучительно нелепая жизнь, что у него выступил на лбу холодный пот от ужаса пред ней и перед рассказчицей…
А рассказчица была действительно ужасна в своём вдохновении. Её глаза, от синяков под ними, были страшно глубоки и сверкали дикой радостью и мстительной злобой.
Её лицо почти всё обратилось в глаза, и только распухшая нижняя губа, обнажая мелкие и острые зубы, мешала иллюзии. Она говорила с холодной тоской и насмешкой о себе, с мстительным восторгом о других, если они были из «вашего брата» и если с ними совершалось что-либо скверное, и с злобным сожалением, если им что-либо удавалось.
Иногда она смеялась, иногда плакала, иногда сливала и смех и слёзы в одну тоскливую ноту. И, наконец, когда она, утомлённая и охрипшая, перестала, то сама удивилась эффекту своей речи.
Павел совершенно потерял человеческий образ. Он смотрел на неё страшно вытаращенными глазами и свирепо оскалил зубы, стиснув их так крепко, что у него далеко выдались скулы и всё лицо стало похожим на морду голодного волка. Он вытянулся по направлению к ней и молчал; молчал и тогда, когда она, кончив свои обличения и жалобы, уже думала о том, как бы ей вывести его из этого оцепенения. Но он вышел сам.
– Хорошо! – глухо воскликнул он. – Очень хорошо! А я и не знал!
Это было сказано таким тоном, как будто бы теперь, когда он всё это узнал, оно перестанет уже существовать, уж он позаботится, чтобы перестало!..
– Порядки!.. ну!.. господи! разве так можно?!. – Он кинул свою голову на руки и, облокотившись о стол, опять оцепенел.
Тогда она заговорила в более мягком и примиряющем тоне. Находя возможным извинять и оправдывать людей и себя, она делала попытки свалить всю вину и тяжесть событий на водку – силу, которая всё ломит, – но, успев в этом, нашла, что водка слишком жидкая почва для того, чтобы поддерживать на себе всю скверну жизни, – и снова обрушилась на людей; обрушилась и, воздав им должное, перешла к жизни:
– Ведь уж очень тяжело жить. Всё везде ямы; одну минуешь – в другую шлёпнешься.
Ну вот, завяжет себе глаза человек и пошёл!.. Куда кривая не вывезет! Где он, настоящий-то лёгкий путь?.. Кто ж его знает?.. Наша жизнь скверна и тяжка, ну, да и семьянкам не сладко! Одни дети смают, да муж, да горшки, да чёрт в ступе!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34