— Ага, упало! — сказал дед, остановившись.
В излучине, где берег отвесно обрывается, с него уходит в озеро ствол повалившегося дерева. Основание, выворотившись с корнями, напоминает исполинское облепленное землёй копыто в корявых отростках.
— Пошли туда! — скомандовал дед, убеждённый, что рыба любит «табуниться» под корягами.
По берегу разрослась жимолость; когда мы оказались около рухнувшего вяза, я увидел то, что раньше заслонял куст. Кто-то устроил выступающий над водой небольшой настил, укрепив его на вбитых в дно кольях.
— Место занято, — сказал я.
Дед насупился:
— Не куплено! Больно просто — положил горбыли и занял! Да я здеся, — он показал руками в стороны, — отовсюду закидывал. И с этого места закидывал прежде кого другого.
Велев мне прикормить рыбу, он стал вгонять в землю заострённые гибкие прутья и подвязывать к вершинкам колокольчики, которые мастерил сам, не признавая тех, что продавались в магазине. Я достал из сумки заготовленную дедом насадку: тесто, хлебный мякиш с толчёной картошкой, червей. Дед собрался забрасывать снасть, когда зашуршали кусты. Позади нас стоял Генка Филёный.
Тогда ещё подросток, он был в ситцевых шароварах, готовых от долгой носки расползтись, и в явно тесном свитере, чьи рукава не достигали запястий. Держа на плече удилище, Генка левой рукой опустил к ногам корзину. Глядел он неприятно. Я мало его знал. Его родители были знакомы деду.
Генка не поздоровался.
— Если ты время спросить — у нас часов нет, — сказал мой дед.
Филёный не ответил. Он поднял корзину и, задев ею колокольчик закидушки, прошёл на настил. Дед медленно поворачивал голову, отчего высохшую, загорелую до цвета старого кирпича шею пересекла складка.
— Ты соорудил? — произнёс не без удивления.
— Моя привада.
— Ишь как! — отозвался дед уязвлённо.
Генка повернулся к нам и притопнул по настилу, который под ним заколебался:
— Я четыре ночи тут рыбу приваживал!
— Этого мы не знаем. Тебе кто-то продал это место, что ты тут хозяином встал?
Филёный весь напружинился, угрюмо блеснул глазами.
— Для вас я делал старался?! — Не выкрикнул, а прошипел презлющим шёпотом: — Сколько я корму потаскал!.. Хапайте теперь мою рыбу! — Яростный, проскочил мимо нас и пошёл прочь.
— Эй! — позвал дед сердито. — Ты что как молоко перекипевшее? — он сделал несколько шагов к Генке, который остановился и слушал. — Я маленько постарше, чтобы на меня собакой хрипеть, — выговорил старый с таким выражением, что можно было понять: «Сожалею и обещаю исправиться». — Иди и рыбачь! — закончил тоном дружелюбного дозволения.
Мы собрали наше имущество и удалились метров на сто к заводи, где вдоль берега участками поднимался камыш. Мне было объявлено:
— Место ещё и получше! Дно глубокое, и тины нет. — В очередной раз я выслушал, что лещ не любит тинистого дна.
Дед между тем не освободился от впечатлений стычки:
— Глянул — как ножом в бок! — вспоминая, покачал головой.
Он наблюдал, как я укладываю леску на землю кольцами, а затем забрасываю закидушку. Когда отлитое из свинца грузило, похожее на половинку лимонки, всплеснуло и устремилось на дно, повторил:
— Как ножом... А если характер? — произнёс вдруг, словно бы недовольно спрашивая меня. — А?.. — и продолжил, рассуждая: — Наперёд тебя ложкой в щи лезут, а ты и так мясо видишь через два выходных на третий. — Точно соглашаясь с собой, кивнул: — Только волком и смотреть.
Я узнал, что дома у Генки «навряд ли разносолы на столе». Его мать работала прачкой в барачного вида вросшем в землю здании, которое было известно как комбинат добрых услуг «Прогресс». Отец потерял на войне ногу. Будучи портным пошивочной мастерской, выполнял заказы и на дому — «с целью личного обогащения», как было тогда принято писать. Его судили. Он возвратился домой через три года «конченым человеком» — боялся как огня левых заработков, а на зарплату, какую получал в мастерской, пирогами не заешься. По мнению моего деда: один и остался праздник — через Генкино рыбацкое счастье.
— Могли бы вяленого леща продавать у пивного ларька. Я не видел, но, может, парень и делает...
На этом размышления прервались: пошла поклёвка. Дед, стравливая леску, вываживал рыбину, я подхватывал её подсачком: вместительный садок заселялся лещами. Самый крупный был не менее, чем в кило двести: славный экземпляр с желтоватой на приплюснутых боках чешуёй, с широким иссера-чёрным хвостом. Деда волновало: не выудил ли Генка побольше? Ближе к полдню клевать стало реже. Повторив мне наставления: не торопиться «тащить», когда рыба после подсечки заметается, стравливать леску помалу, не давая ей провиснуть, — дед пошёл удовлетворять любопытство.
Отсутствовал он недолго. Не успев подойти ко мне, на ходу начал:
— С лешим веселей, чем с ним! Ты к нему по-доброму — молчит. Только глазом поведёт на тебя: что злости, что гордости! Норов!
Генка, рассказал дед, рыбачил «с авоськой»: опустил с настила на леске мешочек из мелкой сетки, набитый кашей. Способ был мне известен. Приваженная загодя рыба «обступает» кормушку и принимается долбать её и щипать. Тут к авоське по леске, крепясь к ней нехитрым устройством, соскальзывает другая леска — с поводками и крючками. Насадка начинает полоскаться вблизи мешочка с кормом, в «похлёбке» из крупинок каши. Рыба приступает к роковому завтраку...
Такая ловля считалась браконьерством. Дед, не осуждая Генку, предостерёг его — «а он ухом не повёл». Со мной поделились раздумьями по этому поводу:
— Понять можно. Если бы для всех запрет — а то другие сетями браконьерят и не стесняются. Сберегай, чтоб им больше досталось? Не нравится... А если оно всё стоит так, а не иначе? Куда грудью на паровозный буфер?..
Дед, горбясь, занёс руку назад и положил на поясницу; морщинистое лицо покрывала трёхдневная седая щетина. Весь его облик выражал сурово-безнадёжное сожаление. Он устало сел на траву.
— При мне заловил подарочков: одного и второго, и ещё... — сказал о Генке с завистью. Усмешка потянула лицо вкось. — А всей добычи мне не показал, как я его ни задорил... — мигнув, проговорил одобрительно: — Сглазу избегает.
...Филёный оставался удить ещё, когда мы с дедом, отягощённые уловом, направили стопы к дому. День убывал с ленцой, наливаясь зноем. От нагретого просёлка пахло пылью. Солнечный жар стягивал кожу на щеках. Справа открывалась даль: прозрачный парок тёк и переливался над землёй. Ближе к нам густо зеленело мелколесье, скрывая овражек. Вдруг оттуда взмыла большая птица, понеслась к равнине и стала, слегка взмахивая крыльями, скользить понизу вправо и влево, плавно покачиваясь на разворотах.
Дед вытянул в её сторону руку, целясь указательным пальцем:
— Тоже добытчик — мышатник полевой! Подавай ему раздолье...
Сказанное предполагало вероятность как приговора, так и жалобы, оно запомнилось, будто нечто заветное: чтобы можно было примерять к нему произошедшее позднее. Полёт во времени, приходящем в умаление, тяготеет к резкому повороту назад. Неосуществимость действия находит раскалённые мгновения, определяя траектории, по которым предстоит им нестись. Сколько должно быть подгоняющей тоски, чтобы точки пересечения взорвались необъятностью света... И он вдохнул бы жизнь в давно состарившееся утро, когда знак Зодиака уже не благоволил к близнецам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20