https://www.dushevoi.ru/products/unitazy-s-vertikalnim-vypuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

значит, запрет касается не его, а только ложной трактовки… Но поскольку Назон никогда, ни до ни после, не выступал с заявлениями по поводу своих сочинений — это было единственное, — его восприняли как обычную осторожность и фактически оставили без внимания. А поскольку в итоге этот скандал и для самого поэта оказался чреват совершенно неожиданными последствиями — продавцы жребиев, торговцы рыбой и лимонадом, менялы и неграмотные узнали теперь его имя, — Назон более не противился дальнейшему ходу событий. Он стал популярен.
Назон вращался теперь в других кругах. Его имя появлялось в скандальной хронике. Как придворного шута или пресловутое «украшение» списка участников банкета его стали приглашать в дома, где книг было негусто, зато были мраморные статуи, двери на фотоэлементах, фонтаны с посеребренными бассейнами и ягуары в зверинце. В таких домах проживало не просто изысканное общество, но столпы власти, семейства, чьи богатство и роскошь, оберегаемые собаками, стеклянными осколками на гребне стен, снайперами и колючей проволокой, были уже почти императорскими. Вот в таком-то доме однажды поздней ночью под рукоплесканья и смех подвыпивших масок в неверном отсвете снопов фейерверка и было выдвинуто предложение поручить этому поэту, этому сульмонскому подстрекателю, одну из речей на торжественном открытии нового стадиона; оратор, ранее назначенный городским сенатом, — так гласило известие, лишь ненадолго прервавшее этот праздник в саду, — скончался от горлового кровотечения.
Этой скоропостижной смерти, ходу праздника и на редкость единодушному капризу нескольких приглашенных сановников Овидий и был обязан миссией, весть о которой дошла до него наутро, за сорок часов до открытия стадиона, и не оставила ему ни возможности отклонить ее, ни согласиться — только покорно исполнить: Публию Овидию Назону надлежало произнести восьмую из одиннадцати речей о пользе нового стадиона, речь на десять минут перед двумястами тысячами римлян в каменной чаше — а среди них будет и Божественный Император Август, который лично предоставит слово каждому из одиннадцати ораторов.
Воздвигнутый из мраморных и известняковых глыб стадион, что поднялся в южной части долины Тибра, на болотах, осушение которых стоило больших жертв, должен был называться Семь прибежищ — такое Императору было видение и такова была его непреклонная воля. Веками из этого болота поднимались только зыбкие, звенящие рои малярийных комаров, а в небе властвовали стервятники, кружа над трупами овец и коз, изредка и над телами пастухов, болотных поселенцев, оступившихся с гати и утонувших в трясине. Стадион Семь прибежищ был венцом эпохального ирригационного проекта, который в годы земляных работ прославляли как величайший подарок Императора Риму.
В этом исполинском каменном котле, где в торжественный вечер двести тысяч человек по команде группы церемониймейстеров вздымали вверх посыпанные цветным порошком факелы, создавая из них огненные узоры, в громе показательных армейских оркестров, строившихся для парада на гаревых дорожках, — посреди этого ужасающего великолепия, где римский народ на глазах у Императора превращался в сплошной узор исступленного пламени, начался Назонов путь к предельному одиночеству, путь к Черному морю. Ибо по знаку Императора, который уже явно заскучал после седьмой речи, а теперь махнул и восьмому оратору, из такой дали, что Назон различал лишь глубокую бледность Августова лика, но ни глаз, ни черт лица не видел… так вот, по усталому, равнодушному знаку Назон в тот вечер вышел и стал перед букетом тускло поблескивающих микрофонов и, сделав один этот шаг, оставил Римскую империю позади, не произнес, забыл строго-настрого предписанную литанию обращений, коленопреклонение перед сенаторами, генералами, даже перед Императором, что сидел под своим балдахином, забыл себя и свое счастье, без малейшего намека на поклон стал перед микрофонами и сказал только: Граждане Рима.
Назон говорил по обыкновению тихо, но на сей раз чудовищная дерзость его слов была тысячекратно усилена, гулко разносилась в бархатно-черном, усеянном огнями и звездами пространстве стадиона, рокотом отдавалась вдоль балюстрад, перегородок, парапетов и лож, а затем вверх по каменным каскадам и лишь высоко-высоко, где-то в бесконечности разбивалась и возвращалась оттуда исковерканными, металлическими волнами. Под сановными балдахинами разом стихли все перешептывания и разговоры, уступив место тишине, которая на несколько мгновений оборвала всякое движение, даже взмахи ресниц и легкое шевеление павлиньих перьев на опахалах. Только Император, откинувшись в кресле, сидел под охраной гвардейцев и не сводил отрешенного взгляда с пламенных узоров; казалось, он был глух ко всему и не сознавал, что Назон, этот худой, сутулый человек там, вдали, только что нарушил первый закон Империи — не воздал ему почестей. И это еще не все. Видимо равнодушный к ужасу, обуявшему зрителей, Назон возвысил голос и повел речь о кошмарах чумы, рассказывал о моровой язве, которая свирепствовала в Сароническом заливе, на острове Эгина, рассказывал о летнем бездождье, когда первым знаком беды в пыли пашен проползли миллионы змей, и об отравном духе, что тянулся за гадючьими полчищами; о лошадях и волах, падавших и издыхавших в упряжи, перед плугом, — батрак не успевал даже ярмо снять; рассказывал о горожанах, у которых смерть проступала на теле черными бубонами.
Небеса, говорил Назон, наконец помрачнели и прошел дождь, но был он горячий, зловонный и разнес черную смерть по всему острову до последнего прибежища. Великое изнеможение опустилось на здешние места; люди, сраженные внезапным ударом лихорадки, шатались и падали рядом со своей скотиной, которая уже была покрыта мушиным панцирем; тщетно жители Эгины пытались остудить пылающую кожу о скалы, прижимались лбом к земле, обнимали камни.
Но жар этот, говорил Назон, было не остудить. От этой лихорадки, говорил Назон, раскалились даже утесы и весь край. Хворые ползли теперь из домов, как раньше змеи из расщелин и провалов в земле, они что-то неразборчиво бормотали от жажды, и ползли вдогонку за гадами на берега рек, озер и источников, и лежали там на мелководье, и тщетно пытались напиться. Чумную жажду утоляла только смерть. И люди умирали, и мутным стало зеркало вод.
У кого в тот час еще оставались силы, говорил Назон, тот из состраданья убивал ближнего, а потом и себя, закалывался кинжалом, совал голову в петлю или бросался вниз с известняковых скал либо — последнее средство — глотал осколки хрусталя и стекла. Эгина погибала. Скоро не осталось уже земли, чтобы хоронить мертвых, не осталось леса, чтобы сжигать их, и рук, которые еще могли удержать лопату или факел. Мухи целиком завладели падалью и трупами; в изумрудно-зеленых и синих переливах их сонмищ, в жужжанье лежала Эгина средь моря, под сенью облаков.
На склонах горы Орос, говорил Назон, раскинулось тогда самое большое поле смерти; там встретили свой конец те несчастные, что пытались укрыться в горах от зноя и тленного смрада низин. Большинство мертвецов лежали в тени дуба, единственного дерева во всей округе; дуб этот был ровесником старейших деревьев острова и могуч, как цитадель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Unitazi/S_bide/ 

 Colorker Madison