Моя кровать была завалена памфлетами, подпольно отпечатанными «учебной группой» Тада; свернувшись под балдахином, где некогда покоились князья, подняв колени к подбородку, она читала Бакунина, Кропоткина и некоего Грамши, которым безоговорочно восхищался её брат. Она расспрашивала меня о Народном фронте, известном мне только по воздушному змею Леона Блюма — дядя хранил его в углу мастерской. Неожиданно она захотела знать всё о гражданской войне в Испании и о Пасионарии, чьё имя произносила с живым интересом, потому что при её новой манере «искать себя», говорила она мне, здесь могла быть возможность. Она курила сигарету за сигаретой и тушила их с яростной решимостью в серебряных пепельницах, которые я ей протягивал. Я был чувствителен к этому способу успокоить меня, показать мне свою нежность и, быть может, любить меня: я подозревал, что в её неожиданной революционной вспышке больше игры чувств, чем какой бы то ни было убеждённости. Мы кончали тем, что скидывали книги и памфлеты на ковёр и искали прибежища в страсти, гораздо менее теоретической. Я знал также, что моё упрощённое представление о вещах (я представлял себя сельским почтальоном, возвращающимся каждый вечер к Лиле и нашим многочисленным детям) происходит от той самой комической наивности, которая некогда заставляла наших светских посетителей так смеяться над «тронутым почтальоном» и его инфантильными воздушными змеями. Я узнавал в этом присутствие какой-то изначальной и неискоренимой жилки предков, совсем не соответствовавшей тому, чего могла ожидать Лила от человека, с которым свяжет свою судьбу. Однажды ночью я робко спросил у неё:
— А если бы я закончил Политехническую школу первым, тогда…
— Что?
Я замолчал. Речь шла не о том, что я собираюсь сделать со своей жизнью, а что женщина сделает с моей. И я не понимал, что у моей подруги было предчувствие совсем другого «меня» и совсем других «нас» в том мире, чьё наступление она неясно ощущала, когда, прячась в моих объятиях, шептала, что «будет землетрясение».
Эскадроны кавалеристов с саблями и знамёнами с песней проехали через Гродек, отправляясь занимать позиции на немецкой границе.
Говорили, что видный офицер французского генерального штаба приехал для инспекции укреплений Хелма и провозгласил их «достойными, в некоторых отношениях, нашей линии Мажино».
Почти каждую неделю Ханс фон Шведе тайно пересекал запретную границу на своём красивом сером коне, чтобы провести несколько дней с кузенами. Я знал, что он рискует карьерой и даже жизнью, чтобы увидеть Лилу. Он рассказал нам, что караульные стреляли в него, один раз с польской стороны, другой — с немецкой. Я с трудом переносил его присутствие и ещё хуже дружеское отношение к нему Лилы. Они совершали в лесу длительные прогулки верхом. Я не понимал этого аристократического братания во время драки: мне казалось, что это отсутствие принципов. Я шёл в музыкальный салон, где Бруно целыми днями упражнялся за роялем. Он готовился к поездке в Англию, так как был приглашён на Шопеновский конкурс в Эдинбурге. Англия тоже старалась в эти гибельные дни оказать Польше поддержку своей спокойной мощью.
— Я не понимаю, как Броницкие принимают у себя человека, который вот-вот будет офицером во вражеской армии, — говорил я ему, бросаясь в кресло.
— Стать врагами всегда успеешь, старина.
— Ты, Бруно, когда-нибудь помрёшь от мягкости, терпимости и кротости.
— Ну что ж, в общем, это неплохая смерть.
Мне не суждено было забыть эту минуту. Не суждено забыть эти длинные пальцы на клавишах, это нежное лицо под спутанными волосами. Когда судьба сдала свои карты, ничто не предвещало того, что случится: видно, карта Бруно выпала из другой колоды. Судьба иногда играет с закрытыми глазами.
Глава XVIII
Лето начинало выдыхаться. Было всё время облачно и туманно; солнце едва появлялось на горизонте; сосны больше молчали, их ветви пропитались морской сыростью. Наступило время безветрия в предвидении бурь равноденствия. Появились бабочки, которых мы раньше не видели, бархатисто-коричневые и тёмные, крупнее и тяжелее летних бабочек. Лила лежала в моих объятиях, и никогда ещё я не ощущал с такой силой своего присутствия в её молчании.
— Будет о чём вспомнить, — говорила она.
Из всего времени суток худшим врагом для меня были пять часов вечера, потому что воздух становился слишком холодным и песок слишком влажным. Надо было вставать, расставаться, разделяться надвое. Была ещё последняя хорошая минута, когда Лила натягивала на нас одеяло и немного сильнее прижималась ко мне, чтобы было теплее. К половине шестого море сразу старело, его голос казался более ворчливым, более недовольным. Тени накрывали нас взмахами своих туманных крыльев. Последнее объятие, пока голос Лилы не замрёт на её губах, полуоткрытых и неподвижных; её расширившиеся глаза застывали; её сердце медленно успокаивалось у меня на груди. Я был ещё настолько глуп, чтобы чувствовать себя при этом творцом, гордым своей силой. Это чванство исчезло, когда я понял, что моя любовь к Лиле не может ни примириться с какими бы то ни было рамками, ни ограничиться сексом и что ощущение нераздельности всё время растёт, в то время как всё остальное съёживается.
— Что с тобой будет, когда мы расстанемся, Людо?
— Я сдохну.
— Не говори глупостей.
— Я буду подыхать пятьдесят, восемьдесят лет, не знаю. Флери живут долго, так что можешь быть спокойна: я буду думать о тебе, далее если ты покинешь меня.
Я был уверен, что сохраню её, и не знал ещё, насколько смехотворным было то, на что опиралась моя уверенность. В этой уверенности в своей мужественности отражалась вся наивная гордыня моих восемнадцати лет. Каждый раз, как я прислушивался к её стону, я говорил себе, что это моя заслуга и что никто не может сделать лучше. Конечно, это были последние проявления моей подростковой наивности.
— Не знаю, надо ли мне и дальше быть с тобой, Людо. Я хочу остаться собой.
Я молчал. Пусть она продолжает «искать себя» — она найдёт только меня. Вокруг нас сгущалась тьма; крики чаек доносились издалека и походили уже на воспоминания.
— Ты не права, дорогая. Моё будущее обеспечено. Благодаря престижу дяди я почти уверен, что получу хорошее место в почтовом ведомстве в Клери и ты сможешь наконец узнать настоящую жизнь.
Она засмеялась:
— Так, теперь в ход пошла классовая борьба. Дело совсем не в этом, Людо.
— А в чём дело? В Хансе?
— Не будь вульгарным.
— Ты меня любишь, да или нет?
— Я тебя люблю, но это ещё не всё. Я не хочу стать твоей половиной. Знаешь это ужасное выражение? «Где моя половина?» «Вы не видели мою половину?» Я хочу, встретив тебя через пять, через десять лет, почувствовать удар в сердце. Но если ты будешь возвращаться домой каждый вечер целые годы, удара в сердце не будет, будут только звонки в дверь…
Она откинула одеяло и встала. Иногда мне ещё случается спрашивать себя, что сталось с этим старым одеялом из Закопане. Я оставил его там, потому что мы должны были вернуться, но мы не вернулись.
Глава XIX
Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привёз из Варшавы Геничку Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооружёнными силами — самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— А если бы я закончил Политехническую школу первым, тогда…
— Что?
Я замолчал. Речь шла не о том, что я собираюсь сделать со своей жизнью, а что женщина сделает с моей. И я не понимал, что у моей подруги было предчувствие совсем другого «меня» и совсем других «нас» в том мире, чьё наступление она неясно ощущала, когда, прячась в моих объятиях, шептала, что «будет землетрясение».
Эскадроны кавалеристов с саблями и знамёнами с песней проехали через Гродек, отправляясь занимать позиции на немецкой границе.
Говорили, что видный офицер французского генерального штаба приехал для инспекции укреплений Хелма и провозгласил их «достойными, в некоторых отношениях, нашей линии Мажино».
Почти каждую неделю Ханс фон Шведе тайно пересекал запретную границу на своём красивом сером коне, чтобы провести несколько дней с кузенами. Я знал, что он рискует карьерой и даже жизнью, чтобы увидеть Лилу. Он рассказал нам, что караульные стреляли в него, один раз с польской стороны, другой — с немецкой. Я с трудом переносил его присутствие и ещё хуже дружеское отношение к нему Лилы. Они совершали в лесу длительные прогулки верхом. Я не понимал этого аристократического братания во время драки: мне казалось, что это отсутствие принципов. Я шёл в музыкальный салон, где Бруно целыми днями упражнялся за роялем. Он готовился к поездке в Англию, так как был приглашён на Шопеновский конкурс в Эдинбурге. Англия тоже старалась в эти гибельные дни оказать Польше поддержку своей спокойной мощью.
— Я не понимаю, как Броницкие принимают у себя человека, который вот-вот будет офицером во вражеской армии, — говорил я ему, бросаясь в кресло.
— Стать врагами всегда успеешь, старина.
— Ты, Бруно, когда-нибудь помрёшь от мягкости, терпимости и кротости.
— Ну что ж, в общем, это неплохая смерть.
Мне не суждено было забыть эту минуту. Не суждено забыть эти длинные пальцы на клавишах, это нежное лицо под спутанными волосами. Когда судьба сдала свои карты, ничто не предвещало того, что случится: видно, карта Бруно выпала из другой колоды. Судьба иногда играет с закрытыми глазами.
Глава XVIII
Лето начинало выдыхаться. Было всё время облачно и туманно; солнце едва появлялось на горизонте; сосны больше молчали, их ветви пропитались морской сыростью. Наступило время безветрия в предвидении бурь равноденствия. Появились бабочки, которых мы раньше не видели, бархатисто-коричневые и тёмные, крупнее и тяжелее летних бабочек. Лила лежала в моих объятиях, и никогда ещё я не ощущал с такой силой своего присутствия в её молчании.
— Будет о чём вспомнить, — говорила она.
Из всего времени суток худшим врагом для меня были пять часов вечера, потому что воздух становился слишком холодным и песок слишком влажным. Надо было вставать, расставаться, разделяться надвое. Была ещё последняя хорошая минута, когда Лила натягивала на нас одеяло и немного сильнее прижималась ко мне, чтобы было теплее. К половине шестого море сразу старело, его голос казался более ворчливым, более недовольным. Тени накрывали нас взмахами своих туманных крыльев. Последнее объятие, пока голос Лилы не замрёт на её губах, полуоткрытых и неподвижных; её расширившиеся глаза застывали; её сердце медленно успокаивалось у меня на груди. Я был ещё настолько глуп, чтобы чувствовать себя при этом творцом, гордым своей силой. Это чванство исчезло, когда я понял, что моя любовь к Лиле не может ни примириться с какими бы то ни было рамками, ни ограничиться сексом и что ощущение нераздельности всё время растёт, в то время как всё остальное съёживается.
— Что с тобой будет, когда мы расстанемся, Людо?
— Я сдохну.
— Не говори глупостей.
— Я буду подыхать пятьдесят, восемьдесят лет, не знаю. Флери живут долго, так что можешь быть спокойна: я буду думать о тебе, далее если ты покинешь меня.
Я был уверен, что сохраню её, и не знал ещё, насколько смехотворным было то, на что опиралась моя уверенность. В этой уверенности в своей мужественности отражалась вся наивная гордыня моих восемнадцати лет. Каждый раз, как я прислушивался к её стону, я говорил себе, что это моя заслуга и что никто не может сделать лучше. Конечно, это были последние проявления моей подростковой наивности.
— Не знаю, надо ли мне и дальше быть с тобой, Людо. Я хочу остаться собой.
Я молчал. Пусть она продолжает «искать себя» — она найдёт только меня. Вокруг нас сгущалась тьма; крики чаек доносились издалека и походили уже на воспоминания.
— Ты не права, дорогая. Моё будущее обеспечено. Благодаря престижу дяди я почти уверен, что получу хорошее место в почтовом ведомстве в Клери и ты сможешь наконец узнать настоящую жизнь.
Она засмеялась:
— Так, теперь в ход пошла классовая борьба. Дело совсем не в этом, Людо.
— А в чём дело? В Хансе?
— Не будь вульгарным.
— Ты меня любишь, да или нет?
— Я тебя люблю, но это ещё не всё. Я не хочу стать твоей половиной. Знаешь это ужасное выражение? «Где моя половина?» «Вы не видели мою половину?» Я хочу, встретив тебя через пять, через десять лет, почувствовать удар в сердце. Но если ты будешь возвращаться домой каждый вечер целые годы, удара в сердце не будет, будут только звонки в дверь…
Она откинула одеяло и встала. Иногда мне ещё случается спрашивать себя, что сталось с этим старым одеялом из Закопане. Я оставил его там, потому что мы должны были вернуться, но мы не вернулись.
Глава XIX
Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привёз из Варшавы Геничку Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооружёнными силами — самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68