Я лег на спину, чтобы уберечь хотя бы лицо; барон плывет рядом, вцепившись в «Страдивари», граф не отстает от него, поддерживает недрогнувшей рукой, псы остаются верными, все так же подают лапу, я растроган до слез, дело вроде бы обычное, но результаты могут оказаться безмерно важными, возможно, когда-нибудь на этом удастся построить цивилизацию. Кстати, есть там один дворняга с добрыми глазами, быть может, он-то и будет тем самым…
Откуда-то издалека, с безмерной высоты до меня доносится смешок и негромкий, но сладостный голос, я его сразу узнал.
— И все это они делают для меня?
— Конечно же, дорогая. Они отдают тебе все, что имеют.
— Как это прекрасно, как возвышенно! Сколько в них вдохновения!
— Дорогая, ты так вдохновляюще действуешь на них. Они действительно отдают тебе все лучшее, что в них есть.
— Какая милая собачка!
— Идем, дорогая, идем. Нельзя иметь все.
— Флориан, а кто вон тот господин?
— Какой? Ах, этот… Он вовсе не господин. Просто писатель. Он пытается забыть тебя, дорогая. Он тебя любит.
— Да? Но если он меня любит…
— Нет, нет, дорогая, я же тебе говорю, это писатель. Он способен дать тебе только литературу, очередную книгу.
— А что он делает в канализационном колодце?
— Ищет вдохновения.
— Зачем он приехал в Варшавское гетто?
— Забыть, дорогая. Он обязательно напишет книгу, это их манера избавляться от того, что им мешает.
— А он милый.
— Дорогая, но я же сказал тебе, что он писатель. Они все всегда кончают книгой.
— А вон тот?
— А это Хаим, Чингиз-Хаим. Но ты уже имела с ним дело две тысячи лет назад.
— Почему он плывет против течения?
— Он еврей, дорогая. Идеалист. Они все настоящие циники.
— Да, но почему он плывет против течения? Это не очень прилично.
— Им всем присущ дух противоречия, это общеизвестно. И потом, он еврей, а им неведомо христианское смирение.
— Он, кажется, что-то кричит?
— In the baba. Это на идише, дорогая.
— А что это значит?
— На идише это означает «братство».
— Вид у него очень недовольный.
— Дорогая, он просто не привык. Он впервые носит меч. Это его первый крестовый поход.
— Как это все прекрасно, какая необузданность, какая властность!
— Это все идет от истоков, дорогая. В этом весь их гений. Погоди, у тебя на веке пылинка… Позволь, я ее уберу. Вот так. Любовь моя, ты должна быть чиста, незапятнанна. По причине своего происхождения они превыше всего чтят чистоту и стремятся к ней.
— Флориан, у меня появилась надежда. Я и вправду уверена, что на этот раз…
— Разумеется, дорогая. Вспомни ту женщину, которая могла только при восточном ветре, дующем со скоростью сто километров в час, и крошку француженку, что испытывала страсть лишь под солнцем Аустерлица, и ту, которой надо было сперва слопать пять килограммов рахат-лукума, и несчастную, способную расслабиться и изведать блаженство только в присутствии составляющего протокол полицейского. Непостижимы бездны человеческой души. Все они теперь с легкостью получают наслаждение и вполне довольны жизнью. Тебе же нужны в определенном смысле особые условия, и эти люди сейчас их и создают. В любом случае это окажет благоприятное воздействие на художественное творчество. Этим обычно все и кончается. А ты станешь еще прекрасней, чем была. Культура крайне благотворна для тебя, она защищает тебя со всех сторон, за исключением тех случаев, когда доставляет неудобства.
— Флориан, боюсь, я разволнуюсь.
— Вот и хорошо, дорогая, волнение и вообще чувства подготавливают. Без этого просто невозможно.
— Ты ведь им поможешь, да?
— Разумеется, дорогая. Ты же знаешь, в конце я всегда оказываю им помощь. Впрочем, они сами прекрасно с этим справляются, помогают друг другу.
Больше я ничего не слышал, ах, нет, немножечко Моцарта; а вот и колючая проволока, не волнуйтесь, хватит на всех, я исхожу кровью, и это сразу притянуло их, они так и зароились вокруг меня — Фра Анжелико, Мантенья, Тициан, эти ребята похуже акул будут; кто-то заорал: «Смерть предателям!» — правда, не уточняя, кого он имеет в виду, видимо, с мыслями о будущих союзниках, кругом верховенствует братство, черные стреляют в черных, какой-то араб схватил меня за горло, я его тоже, он укусил меня за нос, я откусил ему ухо, а со всех сторон новые потоки, гляжу, рядышком плывет Шатц и поддерживает нескольких евреев, чтобы обеспечить будущее, а там вон проплывает моя желтая звезда, я попытался схватить ее, уцепиться за нее в этом жидком дерьме, ан нет, она ускользнула от меня, и как я ни умолял ее вернуться, она только хвостиком вильнула, видно, тоже стала антисемиткой, но ничего не поделаешь, братство есть братство. Э, а это что такое? Никак радуга? Да нет, не радуга, улыбка старика хасида, которого смеющиеся немецкие солдаты таскают за бороду, обратясь к потомкам; видать, она стала бессмертной, эта улыбка, вот так достигают в конце концов вечности. Увидев ее, Шатц проорал давний нацистский условный сигнал: «Ничто человеческое мне не чуждо!» — и пошел ко дну, к самым истокам рода людского, дабы окончательно и бесповоротно слиться с ним. А я услыхал капризный голосок, произнесший:
— Флориан, все-таки тут кое-чего не хватает.
— Чего, дорогая?
— Великого поэта. Ты же знаешь, Флориан, я без этого не могу.
— Сыщется, обязательно сыщется, в такой куче всегда окажется хотя бы один. Так что успокойся. «Блажен, кто пал на праведной войне, блаженны сжатые серпом колосья…» Помнишь?
— Да, он был милый…
Новый прилив любви подхватил меня, высоко вознес, к почетным местам, ну что ж, раз иначе нельзя, я не против, готов постоять там рядом с другими, братство, оно братство и есть, только я не согласен на черт знает кого, на всякую шваль, я готов, но рядом с Моисеем, рядом с Авраамом, рядом с Давидом, рядом с Вейцманом, но с гоями даже не пробуйте, решительно отказываюсь. Они хотели бы, чтобы я был с ними, да только я знаю, они антисемиты куда больше, чем можно вообразить.
А это что?…
Чудовищный реализм, отвратительный натурализм вдруг захватил наши святые места. Арахмонес! Это невозможно, я думал, что они запретные. Хорошо, хорошо, согласен, это существует, но ведь можно прилично, красиво, чисто, изящно, но не так же! И вы хотите, чтобы благомыслящий и прекрасно устроенный в жизни человек в подобных обстоятельствах отдал самое лучшее, что есть у него? Могла бы она в промежутке между клиентами хотя бы приодеться, подкраситься, но нет, клиенты валом валят без передышки, да, да, это называется ускорение Истории, и тем не менее обнаженные тела, что один за другим сменяются на ней, Флориан, работающий не разгибая спины, — все это здорово начинает смахивать на Бухенвальд, на скотобойню.
— Лили, моя Лили! — стенает барон, вцепившись в «Страдивари». — Она в подобном заведении!…
— Крепитесь, друг мой! — блеет граф. — Не смотрите! Укройтесь в абстрактное искусство! Впрочем, кто вам сказал, что это она? Ее же нельзя разглядеть.
Да, ее и впрямь не видно под навалившимися на нее телами, кроме руки, которая жалостно вылезла из-под этой груды и бессильно машет Джоконде, пытаясь нас ободрить, уверить, что нравственность — это хорошо.
Барон цепляется за графа, граф за барона, «Страдивари» разломился пополам, почтальон разнес почту, солонка тщетно ищет рану, чтобы посыпать ее солью, велосипедист добрался до финиша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58