Он шел, шел и неожиданно лег посреди улицы. Подходят милиционеры: «Ты что здесь разлегся? Вставай, это правительственная улица». А он и говорит: «Потому и лежу, что с этим вашим правительством по одной земле ходить не хочу». Они настаивают: «Вставай!» А он им: «И с вами заодно тоже не хочу ходить по одной земле, потому и лежу». Ну они его подняли и повели. А он все и рассказал по дороге, что он думает и о партии, и о правительстве, и о милиции. Вот мы и отобрали у него все документы и сказали, что будем сажать.
Я говорю:
— Начальник, скажи, пожалуйста, вот ты читаешь все эти показания, а я выйду сейчас из отделения и напишу на тебя телегу твоему министру, что, мол, разговаривал я с тобой, а ты ругал Политбюро и все на свете. Отбрешешься?
— Никогда!
— Так чего ты эти протокольчики собираешь? Мало ли чего могли там твои нагородить!
— Действительно... Пусть он ко мне зайдет.
Заболоцкий зашел. А потом мне этот начальник звонит:
— Дуров, слушай, да какой же этот Заболоцкий замечательный человек! Мы тут так побеседовали, что я его вообще отпускать не хотел. Вот с ним бы вместе в камеру сел и год бы просидел — очень интересный человек!
— Ну, вот видишь, — говорю. — А то сразу: сажать!
Посмеялись, и на этом вся эпопея закончилась. А потом, когда я приехал на съемки в Бахчисарай, мне говорят:
— Толя Заболоцкий болен. Лежит в гостинице.
— Что с ним?
— Простудился и подхватил ангину.
А жара градусов тридцать пять! Захожу я к нему в номер, а он лежит весь багровый.
— Открой рот, — говорю. — Хочу посмотреть.
Он открывает рот, и я гляжу, что у него там висят ангинные лохмотья. И тут мне ударяет в голову глупость. Не знаю, что со мной случилось, но мне очень хотелось помочь товарищу, и я побежал в аптеку. Покупаю там пузырек таблеток пенициллина. Захожу в номер.
— Открывай рот, — говорю.
Обжег я чайную ложку и стал соскребать у него с нёба все эти лохмотья. До того доскреб, что даже кровь пошла.
— А теперь, — говорю, — прими таблетку пенициллина.
Пока я мыл ложечку, слышу: хрум-хрум-хрум. Оборачиваюсь:
— Что ты делаешь?!
А он высыпал все таблетки в рот, разгрыз их и запил водой.
— Все нормально, — говорит. — Я уже чувствую, что мне лучше. Только завтра пусть отведут меня в баню, и все будет отлично.
Я испугался, что он отравится таким количеством пенициллина. А он утром проснулся и — хоть бы что.
Повели его в баню, он там попарился, а на второй день стал снимать. А я понял, что могу еще и врачевать.
Он вообще любил париться, а с Шукшиным — особенно. А мне с ними не везло.
Однажды мы сидели в парилке втроем: Толя, я и Василий Макарович. Сидели мы в рядок, чин-чином. И тут кто-то плеснул ковшик на камни. Им хоть бы что, а меня обварили с ног до головы этим паром. Так что к баням я отношусь очень осторожно.
И вот, глядя на этот самовар, вспоминается еще история. Сидим мы в Белозерске в перерыве между съемками, опять же втроем, в какой-то столовке. И нам подали рагу: это такие макароны в большой палец толщиной серого цвета и, как будто ворона пролетела над тарелкой, это самое рагу. И огромный, сморщенный, желтый, как дыня, огурец.
Василий Макарович смотрит на этот огурец пристально-пристально и вилкой по жижице водит, водит, водит... И неожиданно бросает вилку и говорит:
— Вот сволочи! Огурец по бочкам замучили...
Встал и ушел. Мы с Толей переглянулись, а у меня даже сердце сжалось. Думаю: если у него такая боль за этот огурец, то уж за людей-то... Видно, представил Макарыч этот огурец на грядке — молодой, зелененький, красивый. И вот во что его превратили люди.
У Макарыча всегда желваки так и ходили на лице, будто он постоянно на что-то сердился.
И еще вспоминаю. Ехали мы вместе со студии Горького в «рафике». Шукшин сидел такой сумрачный-сумрачный. Вдруг снял с себя шапку, пересел на пол и сидит. Все молчат. Едем. Водитель притормаживает и говорит:
— Василий Макарович, вам лучше здесь выйти.
Шукшин сжимает в руках шапку и вдруг говорит:
— Пусть он только на меня крикнет — я ему крикну... — И выходит.
Потом выяснилось, что его вызывал министр кинематографии, чтобы обсудить начало «Калины красной». А надо сказать, что Шукшина часто предавали. Даже его друзья. В глаза хвалили, а за глаза шептали тому же министру: «Зачем нам нужна картина о бунтаре? Не нужна нам такая картина!»
И вот в кабинете долго-долго говорили, министр вилял-вилял и, подводя черту под разговором, сказал:
— Ну, знаете, Василий Макарович, давайте так: я начальство, мне и решать!
И Шукшин неожиданно спросил:
— Слушай, начальство, когда у тебя рабочий день кончается?
— Ну, в семнадцать часов.
— А в семнадцать часов одну минуту я тебя пошлю знаешь куда? — И Шукшин пояснил куда.
Не знаю, пошел туда министр, куда его Макарыч послал, или не пошел. Но, говорят, он сидел после этого в кабинете, не вылезая, три часа — видно, обдумывал, что ему делать.
А в день смерти Макарыча... Наверное, такое только у нас бывает... Вот как это считать: кощунство — не кощунство? Не знаю. В день его смерти на одной из дверей «Мосфильма» прибили табличку: «Калина красная». Василий Шукшин». А что же при жизни-то?
Многие не хотели, чтобы снималась эта картина. Ему даже в группе вставляли палки в колеса.
Помню, из Белозерска надо было вывезти на профилактику аппаратуру и прихватить отснятый материал. Из свободных людей были только я да парнишка — ассистент оператора. И Шукшин попросил меня:
— Помоги парню. Одному ему не справиться.
Понятное дело: огромные кофры с аппаратурой, пленки — там и вдвоем-то намаешься.
— Приедете в Вологду, — успокаивает Шукшин, — там вас встретят, помогут сесть на самолет. Прилетите в Москву, вас там тоже встретят и отвезут со всем хозяйством на «Мосфильм».
Приехали в Вологду — никто нас не встретил. Взяли мы машину, загрузили с этим парнем и поехали в аэропорт. Приезжаем и узнаем, что такого рейса, который нам назвали, вообще нет и в помине. Мы назад, на вокзал. Приехали. Оказалось, что билетов нет, и в Москву уехать никак невозможно.
Выгрузили мы эту груду коробок и ящиков на привокзальной площади и стали по очереди охранять ее — цена этой аппаратуры была фантастической. А пленки? Это же весь материал, отснятый в экспедиции! И пошел я к начальнику вокзала.
— Никак не можем уехать, — говорю.
— Никто не может уехать, — отвечает. — Вы видите, у меня здесь, как во время войны.
— Понимаете, — продолжаю, — у нас дорогостоящая аппаратура.
— У всех аппаратура.
— Да это картина «Калина красная»! Шукшин снимает!
Он сразу замер.
— Кто? — переспрашивает.
— Шукшин, — говорю. — С Белозерска привезли.
— Шукшин? Новую картину? Какую?
Я ему вкратце рассказал сюжет фильма, и начальник загорелся.
— Ребята, да вы что! Первым же поездом! Сейчас телегу притащим!
Притащили огромную телегу для багажа, мы в нее все сложили и подкатили к тому месту, где, как сказал начальник, остановится наш вагон. Наконец сели. Приезжаем в Москву, и здесь нас никто не встречает. Погрузили свой багаж в такси и привезли ко мне домой. Я тут же позвонил на «Мосфильм» и сказал, что вся аппаратура и пленка «Калины красной» у меня дома.
Все это забрали у меня только через неделю.
Очень многие хотели, чтобы не было этой картины. Картины под названием «Калина красная»...
Вот сколько веселых и грустных историй напомнил мне обычный русский самовар, который подарил мне Толя Заболоцкий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Я говорю:
— Начальник, скажи, пожалуйста, вот ты читаешь все эти показания, а я выйду сейчас из отделения и напишу на тебя телегу твоему министру, что, мол, разговаривал я с тобой, а ты ругал Политбюро и все на свете. Отбрешешься?
— Никогда!
— Так чего ты эти протокольчики собираешь? Мало ли чего могли там твои нагородить!
— Действительно... Пусть он ко мне зайдет.
Заболоцкий зашел. А потом мне этот начальник звонит:
— Дуров, слушай, да какой же этот Заболоцкий замечательный человек! Мы тут так побеседовали, что я его вообще отпускать не хотел. Вот с ним бы вместе в камеру сел и год бы просидел — очень интересный человек!
— Ну, вот видишь, — говорю. — А то сразу: сажать!
Посмеялись, и на этом вся эпопея закончилась. А потом, когда я приехал на съемки в Бахчисарай, мне говорят:
— Толя Заболоцкий болен. Лежит в гостинице.
— Что с ним?
— Простудился и подхватил ангину.
А жара градусов тридцать пять! Захожу я к нему в номер, а он лежит весь багровый.
— Открой рот, — говорю. — Хочу посмотреть.
Он открывает рот, и я гляжу, что у него там висят ангинные лохмотья. И тут мне ударяет в голову глупость. Не знаю, что со мной случилось, но мне очень хотелось помочь товарищу, и я побежал в аптеку. Покупаю там пузырек таблеток пенициллина. Захожу в номер.
— Открывай рот, — говорю.
Обжег я чайную ложку и стал соскребать у него с нёба все эти лохмотья. До того доскреб, что даже кровь пошла.
— А теперь, — говорю, — прими таблетку пенициллина.
Пока я мыл ложечку, слышу: хрум-хрум-хрум. Оборачиваюсь:
— Что ты делаешь?!
А он высыпал все таблетки в рот, разгрыз их и запил водой.
— Все нормально, — говорит. — Я уже чувствую, что мне лучше. Только завтра пусть отведут меня в баню, и все будет отлично.
Я испугался, что он отравится таким количеством пенициллина. А он утром проснулся и — хоть бы что.
Повели его в баню, он там попарился, а на второй день стал снимать. А я понял, что могу еще и врачевать.
Он вообще любил париться, а с Шукшиным — особенно. А мне с ними не везло.
Однажды мы сидели в парилке втроем: Толя, я и Василий Макарович. Сидели мы в рядок, чин-чином. И тут кто-то плеснул ковшик на камни. Им хоть бы что, а меня обварили с ног до головы этим паром. Так что к баням я отношусь очень осторожно.
И вот, глядя на этот самовар, вспоминается еще история. Сидим мы в Белозерске в перерыве между съемками, опять же втроем, в какой-то столовке. И нам подали рагу: это такие макароны в большой палец толщиной серого цвета и, как будто ворона пролетела над тарелкой, это самое рагу. И огромный, сморщенный, желтый, как дыня, огурец.
Василий Макарович смотрит на этот огурец пристально-пристально и вилкой по жижице водит, водит, водит... И неожиданно бросает вилку и говорит:
— Вот сволочи! Огурец по бочкам замучили...
Встал и ушел. Мы с Толей переглянулись, а у меня даже сердце сжалось. Думаю: если у него такая боль за этот огурец, то уж за людей-то... Видно, представил Макарыч этот огурец на грядке — молодой, зелененький, красивый. И вот во что его превратили люди.
У Макарыча всегда желваки так и ходили на лице, будто он постоянно на что-то сердился.
И еще вспоминаю. Ехали мы вместе со студии Горького в «рафике». Шукшин сидел такой сумрачный-сумрачный. Вдруг снял с себя шапку, пересел на пол и сидит. Все молчат. Едем. Водитель притормаживает и говорит:
— Василий Макарович, вам лучше здесь выйти.
Шукшин сжимает в руках шапку и вдруг говорит:
— Пусть он только на меня крикнет — я ему крикну... — И выходит.
Потом выяснилось, что его вызывал министр кинематографии, чтобы обсудить начало «Калины красной». А надо сказать, что Шукшина часто предавали. Даже его друзья. В глаза хвалили, а за глаза шептали тому же министру: «Зачем нам нужна картина о бунтаре? Не нужна нам такая картина!»
И вот в кабинете долго-долго говорили, министр вилял-вилял и, подводя черту под разговором, сказал:
— Ну, знаете, Василий Макарович, давайте так: я начальство, мне и решать!
И Шукшин неожиданно спросил:
— Слушай, начальство, когда у тебя рабочий день кончается?
— Ну, в семнадцать часов.
— А в семнадцать часов одну минуту я тебя пошлю знаешь куда? — И Шукшин пояснил куда.
Не знаю, пошел туда министр, куда его Макарыч послал, или не пошел. Но, говорят, он сидел после этого в кабинете, не вылезая, три часа — видно, обдумывал, что ему делать.
А в день смерти Макарыча... Наверное, такое только у нас бывает... Вот как это считать: кощунство — не кощунство? Не знаю. В день его смерти на одной из дверей «Мосфильма» прибили табличку: «Калина красная». Василий Шукшин». А что же при жизни-то?
Многие не хотели, чтобы снималась эта картина. Ему даже в группе вставляли палки в колеса.
Помню, из Белозерска надо было вывезти на профилактику аппаратуру и прихватить отснятый материал. Из свободных людей были только я да парнишка — ассистент оператора. И Шукшин попросил меня:
— Помоги парню. Одному ему не справиться.
Понятное дело: огромные кофры с аппаратурой, пленки — там и вдвоем-то намаешься.
— Приедете в Вологду, — успокаивает Шукшин, — там вас встретят, помогут сесть на самолет. Прилетите в Москву, вас там тоже встретят и отвезут со всем хозяйством на «Мосфильм».
Приехали в Вологду — никто нас не встретил. Взяли мы машину, загрузили с этим парнем и поехали в аэропорт. Приезжаем и узнаем, что такого рейса, который нам назвали, вообще нет и в помине. Мы назад, на вокзал. Приехали. Оказалось, что билетов нет, и в Москву уехать никак невозможно.
Выгрузили мы эту груду коробок и ящиков на привокзальной площади и стали по очереди охранять ее — цена этой аппаратуры была фантастической. А пленки? Это же весь материал, отснятый в экспедиции! И пошел я к начальнику вокзала.
— Никак не можем уехать, — говорю.
— Никто не может уехать, — отвечает. — Вы видите, у меня здесь, как во время войны.
— Понимаете, — продолжаю, — у нас дорогостоящая аппаратура.
— У всех аппаратура.
— Да это картина «Калина красная»! Шукшин снимает!
Он сразу замер.
— Кто? — переспрашивает.
— Шукшин, — говорю. — С Белозерска привезли.
— Шукшин? Новую картину? Какую?
Я ему вкратце рассказал сюжет фильма, и начальник загорелся.
— Ребята, да вы что! Первым же поездом! Сейчас телегу притащим!
Притащили огромную телегу для багажа, мы в нее все сложили и подкатили к тому месту, где, как сказал начальник, остановится наш вагон. Наконец сели. Приезжаем в Москву, и здесь нас никто не встречает. Погрузили свой багаж в такси и привезли ко мне домой. Я тут же позвонил на «Мосфильм» и сказал, что вся аппаратура и пленка «Калины красной» у меня дома.
Все это забрали у меня только через неделю.
Очень многие хотели, чтобы не было этой картины. Картины под названием «Калина красная»...
Вот сколько веселых и грустных историй напомнил мне обычный русский самовар, который подарил мне Толя Заболоцкий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53