эта стальная рука воистину «рука помощи», как говорили в старину.
Портрет, как только Нестеров показал его близким, захватил своим бодрым реализмом.
Но сам художник не был доволен портретом.
Дело доходило до того, что портрету грозило прямое истребление.
В конце концов портрет выжил, но остался жить на положении как бы «пасынка». Мотив был:
– Тут дело живописца, а не мое. Взялся не за свое дело.
А между тем было несомненно, что «дело было свое». Нестеров дал наглядный урок того, что следует называть реализмом, живым и действенным, в отличие от натурализма, мертвенного и слепого.
Самого художника не удовлетворяла живописная сторона его работы. «На спину не смотрел бы», – жаловался он. Мало удовлетворяли его и фигуры хирургических сестер.
Гораздо больше удовлетворения давала ему голова хирурга.
Но его влекло к новой работе. Не раз он признавался мне:
– Посматриваю на «Сережу» – чешутся руки еще написать его.
Унять «чесанье рук» было возможно только новым портретом.
Написать второй портрет с того же человека – значило для Нестерова «вернуть ему недоданное» (его выражение), возвратить то, что казалось почти отнятым у этого человека, через что он обеднел. Так было и теперь.
В 1935 году – через два года после первого – Нестеров написал второй портрет Юдина, Юдина-лектора. Для него самого Юдин-собеседник, живой, остроумный, на все отзывчивый, всем увлекающийся, часто парадоксальный, всегда занимательный, – для него самого Юдин в его живом слове всегда был интересен, заманчив, свеж, он отлично понимал, что живое слово для Юдина – такая же творческая стихия, как его хирургический ланцет.
Юдин на новом портрете Нестерова – это увлекательный лектор-собеседник.
Как-то, близко к пушкинскому юбилейному году (1937), у Нестерова зашла речь о дуэли Пушкина.
– Пушкин остался бы жив, если бы его лечили современные хирурги, – сказал Сергей Сергеевич.
Михаил Васильевич с подзадоривающею усмешкою отозвался на это, что-де очень жаль, что Александра Сергеевича не отвезли с дуэли к Сергею Сергеевичу.
Юдин ответил на это блестящей, страстной отповедью: да, безмерно жаль, что великий поэт погиб оттого, что в его время не умели лечить ран брюшины, которые теперь с успехом излечиваются в институте Склифосовского.
Михаил Васильевич, не скрывая удовольствия, слушал эту блестящую импровизацию.
Это было уже после второго портрета, но Михаилу Васильевичу не раз случалось быть слушателем блестящих импровизаций Юдина, где мысль хирурга воплощалась в художественный образ импровизатора, чуткого к искусству. Михаилу Васильевичу было легко писать Юдина за лекцией-собеседованием.
Портрет писался в кабинете Юдина в его институте.
На этот раз Нестеров отказался от всяких «дополнительных» людей на портрете: как ни остроумно «вписаны» эти дополнительные люди (две сестры и больной) в портрет с анестезией, они, несомненно, чем-то стесняли художника – хотя бы тем усилием, которое нужно делать, чтобы удержать портрет от превращения его в жанр.
Тем не менее у Юдина, ведущего лекцию-беседу, есть слушатели, только не на полотне.
В этих слушателей, увлеченных его живою и живящею беседой, по воле художника, превращаемся мы сами, смотрящие на портрет.
Профессор сидит за своим рабочим столом, заваленным книгами, журналами, бумагами: чернильница, пепельница, стеклянные банки с хирургическими препаратами в спирту – вот все, что есть на портрете из предметов. И притом нет никакого живописного обыгрывания этих предметов.
Льется мягкий свет из невидимого окна. Какой-то благородной, безукоризненно строгой белизной выделяется полотняный халат хирурга; деловито и сдержанно белеют бумаги на столе, нужные для лекции.
Голова хирурга – в черной шапочке, крепко сдерживающей волосы, – выделяется темным профилем, почти силуэтом на фоне белой занавески. Силуэт головы вычерчен какою-то тончайшей стальною кистью: так строга его острая четкость, так безукоризненно крепка его линия, словно это предельно властная, безмерно ответственная линия жизни-смерти, проводимая рукою самого Юдина.
Его острое, энергичное лицо обращено на слушателей своей устремительной мыслью, покрывшей глубокими складками лоб профессора. Из полуоткрытого рта только что вырвалось какое-то слово, острое, летучее, несущее новую мысль, вонзающее ее в мозг, в сердце слушателей…
И мы, слушатели вне рамы портрета, мы слышим это слово, мы любим эту мысль, мы готовы волноваться ее новизною, готовы, быть может, спорить с тем, кто уколол нас этой мыслью, но одного мы не можем: не слушать этого человека с острым профилем, не можем не поддаваться обаянию его мысли.
Но смотрим мы не столько на лицо, сколько на руки Юдина. Руки его говорят сильнее, чем его голос, острее, чем его слова.
У профессора Юдина, произносящего лекцию, руки действующего хирурга.
Одна из них, правая, лежит на бумагах, нужных для лекции; по-видимому, она бездействует: папироска потухла между указательным и безымянным пальцами. Но какая умная сила, какая волевая мощь проступает в этой руке сквозь стальную напряженность жил и артерий! Эта рука все может в своем деле, она будет бестрепетна при самом трудном в этом деле; это рука человека – борца за новое. Эта правая рука много говорит своим спокойным молчанием, даже отдыхом своим.
А левая рука, высоко поднятая над столом, говорит, повествуя, рассказывает, убеждая, призывая к чему-то трудному, новому, но такому увлекательному для ученого-творца, такому необходимому для жизни. Эти тонкие, необыкновенно чувствительные пальцы могли бы быть пальцами музыкального художника – пианиста, скрипача; эта благородная, почти обнаженная нервность всей кисти могла бы принадлежать ваятелю, привыкшему побеждать действием рук косную стихию вещества. Но это именно руки хирурга: их преимущество есть красота их профессиональной неутомимости, их тонкая артистичность есть нежная мужественность художника жизни, которому приходится иметь дело с драгоценнейшим из всех материалов – с человеческим телом.
Истинный портрет Юдина на этом замечательном портрете заключен в портрете рук. Они написаны Нестеровым с какой-то особой любовью, с исключительной удачей.
Но несправедливо выделять этот «портрет рук» из этого «портрета лектора».
Все здесь гармонично и потому неотделимо одно от другого.
Второй портрет Юдина был вскоре после написания приобретен в Третьяковскую галерею.
Удовлетворенный вторым портретом Юдина, Михаил Васильевич стал милостивее относиться и к первому.
И в 1938 году он писал дочери:
«Я могу тебя утешить… Русский музей приобрел его первый портрет (во время операции). Таким образом, его ежедневно будут в двух музеях демонстрировать… Сам С.С. на Кавказе, охотится на туров…»
В кусочке этого письма сквозит своеобразное любование своеобразной личностью Юдина. Любование это продолжалось до конца жизни Михаила Васильевича – и раза два приходилось от него слышать, что он не совсем отгоняет от себя мечту и о третьем портрете Юдина.
Мечта эта не осуществилась, как и многие нестеровские мечты о новых портретах.
8 июня 1934 года Нестеров писал В.М. Титовой о том, как провел дни своего рождения и именин:
«Народу в том и другом случае было много, было шумно, весело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Портрет, как только Нестеров показал его близким, захватил своим бодрым реализмом.
Но сам художник не был доволен портретом.
Дело доходило до того, что портрету грозило прямое истребление.
В конце концов портрет выжил, но остался жить на положении как бы «пасынка». Мотив был:
– Тут дело живописца, а не мое. Взялся не за свое дело.
А между тем было несомненно, что «дело было свое». Нестеров дал наглядный урок того, что следует называть реализмом, живым и действенным, в отличие от натурализма, мертвенного и слепого.
Самого художника не удовлетворяла живописная сторона его работы. «На спину не смотрел бы», – жаловался он. Мало удовлетворяли его и фигуры хирургических сестер.
Гораздо больше удовлетворения давала ему голова хирурга.
Но его влекло к новой работе. Не раз он признавался мне:
– Посматриваю на «Сережу» – чешутся руки еще написать его.
Унять «чесанье рук» было возможно только новым портретом.
Написать второй портрет с того же человека – значило для Нестерова «вернуть ему недоданное» (его выражение), возвратить то, что казалось почти отнятым у этого человека, через что он обеднел. Так было и теперь.
В 1935 году – через два года после первого – Нестеров написал второй портрет Юдина, Юдина-лектора. Для него самого Юдин-собеседник, живой, остроумный, на все отзывчивый, всем увлекающийся, часто парадоксальный, всегда занимательный, – для него самого Юдин в его живом слове всегда был интересен, заманчив, свеж, он отлично понимал, что живое слово для Юдина – такая же творческая стихия, как его хирургический ланцет.
Юдин на новом портрете Нестерова – это увлекательный лектор-собеседник.
Как-то, близко к пушкинскому юбилейному году (1937), у Нестерова зашла речь о дуэли Пушкина.
– Пушкин остался бы жив, если бы его лечили современные хирурги, – сказал Сергей Сергеевич.
Михаил Васильевич с подзадоривающею усмешкою отозвался на это, что-де очень жаль, что Александра Сергеевича не отвезли с дуэли к Сергею Сергеевичу.
Юдин ответил на это блестящей, страстной отповедью: да, безмерно жаль, что великий поэт погиб оттого, что в его время не умели лечить ран брюшины, которые теперь с успехом излечиваются в институте Склифосовского.
Михаил Васильевич, не скрывая удовольствия, слушал эту блестящую импровизацию.
Это было уже после второго портрета, но Михаилу Васильевичу не раз случалось быть слушателем блестящих импровизаций Юдина, где мысль хирурга воплощалась в художественный образ импровизатора, чуткого к искусству. Михаилу Васильевичу было легко писать Юдина за лекцией-собеседованием.
Портрет писался в кабинете Юдина в его институте.
На этот раз Нестеров отказался от всяких «дополнительных» людей на портрете: как ни остроумно «вписаны» эти дополнительные люди (две сестры и больной) в портрет с анестезией, они, несомненно, чем-то стесняли художника – хотя бы тем усилием, которое нужно делать, чтобы удержать портрет от превращения его в жанр.
Тем не менее у Юдина, ведущего лекцию-беседу, есть слушатели, только не на полотне.
В этих слушателей, увлеченных его живою и живящею беседой, по воле художника, превращаемся мы сами, смотрящие на портрет.
Профессор сидит за своим рабочим столом, заваленным книгами, журналами, бумагами: чернильница, пепельница, стеклянные банки с хирургическими препаратами в спирту – вот все, что есть на портрете из предметов. И притом нет никакого живописного обыгрывания этих предметов.
Льется мягкий свет из невидимого окна. Какой-то благородной, безукоризненно строгой белизной выделяется полотняный халат хирурга; деловито и сдержанно белеют бумаги на столе, нужные для лекции.
Голова хирурга – в черной шапочке, крепко сдерживающей волосы, – выделяется темным профилем, почти силуэтом на фоне белой занавески. Силуэт головы вычерчен какою-то тончайшей стальною кистью: так строга его острая четкость, так безукоризненно крепка его линия, словно это предельно властная, безмерно ответственная линия жизни-смерти, проводимая рукою самого Юдина.
Его острое, энергичное лицо обращено на слушателей своей устремительной мыслью, покрывшей глубокими складками лоб профессора. Из полуоткрытого рта только что вырвалось какое-то слово, острое, летучее, несущее новую мысль, вонзающее ее в мозг, в сердце слушателей…
И мы, слушатели вне рамы портрета, мы слышим это слово, мы любим эту мысль, мы готовы волноваться ее новизною, готовы, быть может, спорить с тем, кто уколол нас этой мыслью, но одного мы не можем: не слушать этого человека с острым профилем, не можем не поддаваться обаянию его мысли.
Но смотрим мы не столько на лицо, сколько на руки Юдина. Руки его говорят сильнее, чем его голос, острее, чем его слова.
У профессора Юдина, произносящего лекцию, руки действующего хирурга.
Одна из них, правая, лежит на бумагах, нужных для лекции; по-видимому, она бездействует: папироска потухла между указательным и безымянным пальцами. Но какая умная сила, какая волевая мощь проступает в этой руке сквозь стальную напряженность жил и артерий! Эта рука все может в своем деле, она будет бестрепетна при самом трудном в этом деле; это рука человека – борца за новое. Эта правая рука много говорит своим спокойным молчанием, даже отдыхом своим.
А левая рука, высоко поднятая над столом, говорит, повествуя, рассказывает, убеждая, призывая к чему-то трудному, новому, но такому увлекательному для ученого-творца, такому необходимому для жизни. Эти тонкие, необыкновенно чувствительные пальцы могли бы быть пальцами музыкального художника – пианиста, скрипача; эта благородная, почти обнаженная нервность всей кисти могла бы принадлежать ваятелю, привыкшему побеждать действием рук косную стихию вещества. Но это именно руки хирурга: их преимущество есть красота их профессиональной неутомимости, их тонкая артистичность есть нежная мужественность художника жизни, которому приходится иметь дело с драгоценнейшим из всех материалов – с человеческим телом.
Истинный портрет Юдина на этом замечательном портрете заключен в портрете рук. Они написаны Нестеровым с какой-то особой любовью, с исключительной удачей.
Но несправедливо выделять этот «портрет рук» из этого «портрета лектора».
Все здесь гармонично и потому неотделимо одно от другого.
Второй портрет Юдина был вскоре после написания приобретен в Третьяковскую галерею.
Удовлетворенный вторым портретом Юдина, Михаил Васильевич стал милостивее относиться и к первому.
И в 1938 году он писал дочери:
«Я могу тебя утешить… Русский музей приобрел его первый портрет (во время операции). Таким образом, его ежедневно будут в двух музеях демонстрировать… Сам С.С. на Кавказе, охотится на туров…»
В кусочке этого письма сквозит своеобразное любование своеобразной личностью Юдина. Любование это продолжалось до конца жизни Михаила Васильевича – и раза два приходилось от него слышать, что он не совсем отгоняет от себя мечту и о третьем портрете Юдина.
Мечта эта не осуществилась, как и многие нестеровские мечты о новых портретах.
8 июня 1934 года Нестеров писал В.М. Титовой о том, как провел дни своего рождения и именин:
«Народу в том и другом случае было много, было шумно, весело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125