Он тоже сказал «сволочь».
— Продолжайте, — говорит Тереза.
Они бьют не как попало. Может быть, они не сумели бы допрашивать, но бить они умеют. Они бьют толково. Перестают, когда кажется, что он заговорит. Снова начинают как раз в тот момент, когда чувствуют, что он опять готов сопротивляться.
— Какого цвета было удостоверение личности, по которому ты проходил в гестапо?
Оба парня улыбаются. Сзади тоже. Даже те, которые не знают насчет цвета, находят, что это хитроумный вопрос. Один его глаз поврежден, по лицу течет кровь. Он плачет. Из носа текут кровавые сопли. Он не переставая стонет: «Ай, ай, ох, ох». Он не отвечает. Он по-прежнему трет себя руками и размазывает по груди кровь. Он уставился своими остекленевшими близорукими глазами на фонарь, но не видит его. Все произошло очень быстро. Ничего уже нельзя остановить: умрет он или выкарабкается, теперь уже не зависит от Терезы. И это совершенно не важно. Потому что он больше не имеет ничего общего с другими людьми. И с каждой минутой различие увеличивается, закрепляется.
— Тебя спрашивают, какого цвета твое удостоверение личности.
Альбер подходит к нему вплотную. Сзади, из полутьмы, раздается:
— Может быть, хватит бить…
Голос женский. Парни останавливаются. Они оборачиваются и ищут глазами, кто это сказал. Тереза тоже обернулась.
— Хватит? — спрашивает Люсьен.
— Доносчика? — спрашивает Альбер.
— Это не основание, — говорит женщина, голос звучит неуверенно.
Парни снова начинают бить.
— В последний раз, — говорит Тереза, — тебя спрашивают, какого цвета удостоверение, которое ты показывал на улице Соссэ.
Сзади:
— Опять начинается… Я ухожу…
Еще одна женщина.
— Я тоже…
Еще одна женщина. Тереза оборачивается:
— Никто не заставляет вас оставаться, если вам противно.
Женщины что-то невнятно возражают, но не уходят.
— Хватит!
На этот раз — мужчина.
Женщины перестают шептаться. Тереза по-прежнему едва видна, освещен только ее белый лоб, и иногда, когда она наклоняется, видны глаза.
Теперь дело принимает другой оборот. Единый фронт товарищей раскололся. Вот-вот произойдет что-то необратимое. Новое. Одни за, другие против. Одни идут за ней и делаются все ближе. Другие становятся чужими. Ей некогда разбирать: женщины на стороне доносчика, доносчик с теми, кто не согласен с ней. Чем больше врагов и чужих, тем сильнее желание бить.
— Давайте еще, быстрее! Цвет!
Парни опять начинают бить. Они бьют по местам, по которым уже били. Доносчик кричит. Когда они ударяют, его стоны переходят в какое-то непристойное урчание. Такое мерзкое, что хочется бить сильнее, чтобы оно прекратилось. Он пытается уклониться от ударов, но не успевает. Все достаются ему.
— Ну… обычного цвета, как у всех.
— Продолжайте.
Удары все сильнее. И пускай. Парни неутомимы. Они бьют все более спокойно и умело. Чем больше они бьют, чем больше крови, тем яснее становится, что надо бить, что это правильно, что это справедливо. С каждым ударом перед Терезой всплывают образы.
Они пронзают ее, околдовывают. У стены падает человек. Другой. Еще один. Этому нет конца, они падают и падают. На эти пятьсот франков он покупал себе всякие мелочи. Наверно, он даже не был антикоммунистом или антисемитом, даже коллаборационистом не был. Нет, он выдавал бездумно и безучастно, возможно без крайней необходимости, просто чтобы немного подзаработать, чтобы позволить себе маленькие холостяцкие удовольствия. Он продолжает врать. Он должен знать, но не хочет сказать. Если он признается, если перестанет отпираться, пропасть между ним и другими людьми немного сократится. Но он сопротивляется, пока хватает сил.
— Продолжайте.
И они продолжают. Они действуют как хорошо налаженный механизм. Но откуда берется у людей эта способность избивать себе подобных, как могут они привыкнуть к этому и выполнять как работу, как свой долг?
— Умоляю вас! Умоляю! Я не подлец! — кричит доносчик.
Он боится умереть. Еще недостаточно боится. Он все еще врет. Он хочет жить. Даже вошь цепляется за жизнь. Тереза встает. Она встревожена, она боится, что, сколько ни бей, все будет мало. Что еще можно с ним сделать? Что бы такое придумать? Человек, упавший у стены, тоже ничего не сказал, но это совсем иное молчание, вся его жизнь свелась к этой секунде смертельного молчания у стены. За это молчание у стены — заставить этого типа, этого доносчика заговорить здесь. Боже мой, неужели, сколько ни бей, всегда будет недостаточно! А как много таких, которым наплевать, — эти женщины, которые вышли из комнаты, и все те, что отсиживались в своих норах, а теперь иронизируют: «Не смешите нас вашим восстанием, вашей чисткой». Надо бить. В мире никогда не будет справедливости, если мы сами здесь и сейчас не осуществим правосудие. Судьи. Украшенные лепниной залы. Комедия, а не правосудие. Они пели «Интернационал», когда их везли по городу в тюремных фургонах, а буржуа смотрели из своих окон и говорили: «Это террористы». Надо бить. Раздавить. Разбить вдребезги ложь. Это подлое молчание. Вырвать из груди этого мерзавца правду. Истина, правосудие. Для чего? Убить его? Кому это нужно? Дело не в нем. Это не к нему относится. Мы должны узнать правду. Бить до тех пор, пока он не выблюет правду — и свой стыд, свой страх, свою тайну, еще вчера делавшую его всемогущим, недоступным, неприкасаемым.
В притихшей комнате отчетливо раздается каждый удар. Они бьют всех мерзавцев — и ушедших с допроса женщин, и чистоплюев, укрывшихся за ставнями. Доносчик протяжно и жалобно кричит: «Ой, ой!»
Пока его бьют, люди во тьме позади него молчат. Но когда слышится его протестующий голос, они осыпают его бранью — сквозь зубы, сжав кулаки. Никаких фраз. Только взрыв ругательств при звуках этого голоса, свидетельствующего, что доносчик еще держится. Потому что от всей его способности сопротивляться у него остался лишь голос, чтобы врать. Он продолжает врать. У него еще хватает на это сил. Он еще в состоянии врать. Тереза смотрит на кулаки, которые обрушиваются на доносчика, слышит барабанную дробь ударов и впервые ощущает, что в человеческом теле имеются какие-то почти непрошибаемые толщи. Целые пласты глубинной, труднодосягаемой правды. Она помнит, что смутно почувствовала это, когда они с Д. так упорно допрашивали двух депортированных. Но тогда это ощущалось не так сильно. Теперь это изнурительный труд. Почти невыносимый. Они пробиваются вглубь. Удар за ударом. Надо держаться, держаться. Еще немного, и они достигнут цели, добудут из него крупинку этой твердой, как орешек, правды. Они бьют его в живот. Доносчик стонет и, скорчившись, хватается обеими руками за живот. Альбер бьет, подойдя вплотную, наносит удар в пах. Доносчик прикрывает обеими руками член и вопит. Все его лицо в крови. В нем не осталось ничего общего с другими людьми. Это не человек, а доносчик, выдававший людей. Его не интересовало, для чего это требовалось. Даже те, кто ему платил, не были его друзьями. Теперь он уже не похож ни на одно живое существо. Даже мертвый он не будет похож на мертвого человека. Его труп будет валяться под ногами в холле. Может быть, они зря теряют с ним время. Надо с этим кончать. Не стоит убивать его. Оставлять его в живых тоже не стоит. От него уже никакого проку. Абсолютно ни на что не годится.
— Хватит!
1 2 3 4 5
— Продолжайте, — говорит Тереза.
Они бьют не как попало. Может быть, они не сумели бы допрашивать, но бить они умеют. Они бьют толково. Перестают, когда кажется, что он заговорит. Снова начинают как раз в тот момент, когда чувствуют, что он опять готов сопротивляться.
— Какого цвета было удостоверение личности, по которому ты проходил в гестапо?
Оба парня улыбаются. Сзади тоже. Даже те, которые не знают насчет цвета, находят, что это хитроумный вопрос. Один его глаз поврежден, по лицу течет кровь. Он плачет. Из носа текут кровавые сопли. Он не переставая стонет: «Ай, ай, ох, ох». Он не отвечает. Он по-прежнему трет себя руками и размазывает по груди кровь. Он уставился своими остекленевшими близорукими глазами на фонарь, но не видит его. Все произошло очень быстро. Ничего уже нельзя остановить: умрет он или выкарабкается, теперь уже не зависит от Терезы. И это совершенно не важно. Потому что он больше не имеет ничего общего с другими людьми. И с каждой минутой различие увеличивается, закрепляется.
— Тебя спрашивают, какого цвета твое удостоверение личности.
Альбер подходит к нему вплотную. Сзади, из полутьмы, раздается:
— Может быть, хватит бить…
Голос женский. Парни останавливаются. Они оборачиваются и ищут глазами, кто это сказал. Тереза тоже обернулась.
— Хватит? — спрашивает Люсьен.
— Доносчика? — спрашивает Альбер.
— Это не основание, — говорит женщина, голос звучит неуверенно.
Парни снова начинают бить.
— В последний раз, — говорит Тереза, — тебя спрашивают, какого цвета удостоверение, которое ты показывал на улице Соссэ.
Сзади:
— Опять начинается… Я ухожу…
Еще одна женщина.
— Я тоже…
Еще одна женщина. Тереза оборачивается:
— Никто не заставляет вас оставаться, если вам противно.
Женщины что-то невнятно возражают, но не уходят.
— Хватит!
На этот раз — мужчина.
Женщины перестают шептаться. Тереза по-прежнему едва видна, освещен только ее белый лоб, и иногда, когда она наклоняется, видны глаза.
Теперь дело принимает другой оборот. Единый фронт товарищей раскололся. Вот-вот произойдет что-то необратимое. Новое. Одни за, другие против. Одни идут за ней и делаются все ближе. Другие становятся чужими. Ей некогда разбирать: женщины на стороне доносчика, доносчик с теми, кто не согласен с ней. Чем больше врагов и чужих, тем сильнее желание бить.
— Давайте еще, быстрее! Цвет!
Парни опять начинают бить. Они бьют по местам, по которым уже били. Доносчик кричит. Когда они ударяют, его стоны переходят в какое-то непристойное урчание. Такое мерзкое, что хочется бить сильнее, чтобы оно прекратилось. Он пытается уклониться от ударов, но не успевает. Все достаются ему.
— Ну… обычного цвета, как у всех.
— Продолжайте.
Удары все сильнее. И пускай. Парни неутомимы. Они бьют все более спокойно и умело. Чем больше они бьют, чем больше крови, тем яснее становится, что надо бить, что это правильно, что это справедливо. С каждым ударом перед Терезой всплывают образы.
Они пронзают ее, околдовывают. У стены падает человек. Другой. Еще один. Этому нет конца, они падают и падают. На эти пятьсот франков он покупал себе всякие мелочи. Наверно, он даже не был антикоммунистом или антисемитом, даже коллаборационистом не был. Нет, он выдавал бездумно и безучастно, возможно без крайней необходимости, просто чтобы немного подзаработать, чтобы позволить себе маленькие холостяцкие удовольствия. Он продолжает врать. Он должен знать, но не хочет сказать. Если он признается, если перестанет отпираться, пропасть между ним и другими людьми немного сократится. Но он сопротивляется, пока хватает сил.
— Продолжайте.
И они продолжают. Они действуют как хорошо налаженный механизм. Но откуда берется у людей эта способность избивать себе подобных, как могут они привыкнуть к этому и выполнять как работу, как свой долг?
— Умоляю вас! Умоляю! Я не подлец! — кричит доносчик.
Он боится умереть. Еще недостаточно боится. Он все еще врет. Он хочет жить. Даже вошь цепляется за жизнь. Тереза встает. Она встревожена, она боится, что, сколько ни бей, все будет мало. Что еще можно с ним сделать? Что бы такое придумать? Человек, упавший у стены, тоже ничего не сказал, но это совсем иное молчание, вся его жизнь свелась к этой секунде смертельного молчания у стены. За это молчание у стены — заставить этого типа, этого доносчика заговорить здесь. Боже мой, неужели, сколько ни бей, всегда будет недостаточно! А как много таких, которым наплевать, — эти женщины, которые вышли из комнаты, и все те, что отсиживались в своих норах, а теперь иронизируют: «Не смешите нас вашим восстанием, вашей чисткой». Надо бить. В мире никогда не будет справедливости, если мы сами здесь и сейчас не осуществим правосудие. Судьи. Украшенные лепниной залы. Комедия, а не правосудие. Они пели «Интернационал», когда их везли по городу в тюремных фургонах, а буржуа смотрели из своих окон и говорили: «Это террористы». Надо бить. Раздавить. Разбить вдребезги ложь. Это подлое молчание. Вырвать из груди этого мерзавца правду. Истина, правосудие. Для чего? Убить его? Кому это нужно? Дело не в нем. Это не к нему относится. Мы должны узнать правду. Бить до тех пор, пока он не выблюет правду — и свой стыд, свой страх, свою тайну, еще вчера делавшую его всемогущим, недоступным, неприкасаемым.
В притихшей комнате отчетливо раздается каждый удар. Они бьют всех мерзавцев — и ушедших с допроса женщин, и чистоплюев, укрывшихся за ставнями. Доносчик протяжно и жалобно кричит: «Ой, ой!»
Пока его бьют, люди во тьме позади него молчат. Но когда слышится его протестующий голос, они осыпают его бранью — сквозь зубы, сжав кулаки. Никаких фраз. Только взрыв ругательств при звуках этого голоса, свидетельствующего, что доносчик еще держится. Потому что от всей его способности сопротивляться у него остался лишь голос, чтобы врать. Он продолжает врать. У него еще хватает на это сил. Он еще в состоянии врать. Тереза смотрит на кулаки, которые обрушиваются на доносчика, слышит барабанную дробь ударов и впервые ощущает, что в человеческом теле имеются какие-то почти непрошибаемые толщи. Целые пласты глубинной, труднодосягаемой правды. Она помнит, что смутно почувствовала это, когда они с Д. так упорно допрашивали двух депортированных. Но тогда это ощущалось не так сильно. Теперь это изнурительный труд. Почти невыносимый. Они пробиваются вглубь. Удар за ударом. Надо держаться, держаться. Еще немного, и они достигнут цели, добудут из него крупинку этой твердой, как орешек, правды. Они бьют его в живот. Доносчик стонет и, скорчившись, хватается обеими руками за живот. Альбер бьет, подойдя вплотную, наносит удар в пах. Доносчик прикрывает обеими руками член и вопит. Все его лицо в крови. В нем не осталось ничего общего с другими людьми. Это не человек, а доносчик, выдававший людей. Его не интересовало, для чего это требовалось. Даже те, кто ему платил, не были его друзьями. Теперь он уже не похож ни на одно живое существо. Даже мертвый он не будет похож на мертвого человека. Его труп будет валяться под ногами в холле. Может быть, они зря теряют с ним время. Надо с этим кончать. Не стоит убивать его. Оставлять его в живых тоже не стоит. От него уже никакого проку. Абсолютно ни на что не годится.
— Хватит!
1 2 3 4 5