Но это был мой долг. Если бы я родился в Лондоне, Париже или Москве, мои чувства, несомненно, не были бы такими противоречивыми и мне легче было бы выполнить свой долг. Занимая небольшой пост, я мог только помочь нащупать выход из тупика, в который нас завели. Позже появились другие, вроде Штауффенберга, Канариса, Мольтке и их друзей. Они искренне пытались найти выход, даже если он означал убийство Гитлера и многих других. Но я об этом не думал, по крайней мере, в то время. Я всё ещё наивно верил, что в конце концов восторжествует разум.
Я прожил в Берлине уже несколько дней.
Однажды днём, вернувшись в свою гостиницу, я нашёл два приглашения: одно от Рашида Али эль Гайлани — бывшего премьер-министра Ирака, а другое — от великого муфтия иерусалимского. Оба они находились в изгнании. Два года назад мне удалось спасти Рашида Али эль Гайлани от грозившей ему петли. Судя по приглашению, он всё ещё с благодарностью вспоминал человека, который устроил его побег из тюрьмы накануне казни, и рад был видеть меня у себя дома. Разумеется, я принял его приглашение и с нетерпением ждал_ дня, когда мы сможем провести несколько часов в одинаково приятных для нас воспоминаниях. И действительно, наша встреча оказалась очень тёплой.
Несколько дней спустя я отправился к муфтию. Раньше мне никогда не приходилось иметь с ним дело. Его приглашение объяснялось, несомненно, стремлением приобрести благосклонность немцев, которой наперебой добивались арабские политиканы. Безусловно, они переоценивали моё служебное положение.
Перед обедом я уже сидел у великого муфтия. От медлительного и вдумчивого Рашида Али муфтий отличался большой живостью и способностью быстро схватывать самое существенное в любой ситуации. Он выглядел точно таким, каким изображён на многочисленных фотографиях, появлявшихся в то время в иллюстрированных газетах и журналах. У него была великолепная, аккуратно подстриженная и выкрашенная хной борода, которая, помню, в тот вечер произвела на меня большое впечатление.
За обедом я сидел справа от муфтия — конечно, это была высокая честь, и я едва ли мог претендовать на неё по занимаемому мною положению, тем более, что на обеде присутствовал господин Гробба — бывший германский посланник в Багдаде. Сначала я испытывал от этого некоторую неловкость, но, заметив на лице господина Гробба плохо скрытую досаду, почувствовал даже удовлетворение.
После обеда (естественно, женщин за столом не было) великий муфтий отвёл меня в сторону. Разговор коснулся сначала Турции, а затем военного положения вообще. Великий муфтий оказался пессимистом. Он реально смотрел на вещи и поэтому предвидел конец Германии, а заодно и своего собственного благополучия.
Наша беседа носила довольно поверхностный характер. Но и теперь, когда прошло уже столько времени, я всё ещё помню многое из того, что он сказал мне. Мы говорили о реформах, с таким поразительным успехом проведённых Кемалем Ататюрком, реформах, которые вызвали коренные изменения в Турции. Затем мы перешли к реформам вообще, затронув, между прочим, вопрос о том, что стоит только перегнуть палку, и всякая хорошая реформа неизбежно провалится.
— Все идеи, — заметил великий муфтий, — содержат в себе зародыш своего собственного уничтожения. Идеи, как и люди, часто умирают мирно, просто от старости. Но некоторые идеи, нередко даже хорошие, подчас попадают в руки людей, которые используют их как оружие в борьбе против естественного хода событий. Такие идеи гибнут.
Теперь мне ясно, что потомок пророка говорил о Третьем Рейхе и близком крушении тех идей, на которые он опирался.
Через несколько дней, во время этого слишком уж затянувшегося пребывания в Берлине, я был приглашён на чай к японскому послу Осима. Я никогда не встречал его раньше и поэтому удивился, что мне оказана такая честь.
По-видимому, это приглашение следовало объяснить теми дружескими взаимоотношениями, которые установились у меня с японским посольством в Анкаре. Курихара — японский посол в Анкаре — был одним из самых обаятельных дипломатов, которых мне когда-либо приходилось знать. Казалось, он питал ко мне симпатию и, возможно, говорил обо мне своему берлинскому коллеге. Посол Осима принял меня в своём кабинете. Он очень интересовался положением в Турции, считая её узловым пунктом мировой политики. Он долго говорил об оси Берлин — Рим — Токио, выразив сожаление, что из неё вышла Италия. Во время чаепития он часто поглядывал на огромную карту мира, которая почти закрывала одну из стен его кабинета. Я заметил, что его взгляд всё время останавливался на Москве.
Позже, когда я уходил, Осима очень любезно проводил меня до двери и, передавая сердечный привет и наилучшие пожелания своим соотечественникам в Анкаре, между прочим сказал:
— Кстати, поздравляю вас с успехом.
Мне показалось, что в его голосе прозвучал довольный смешок, а в тёмных глазах мелькнула понимающая улыбка. И только когда я вышел из посольства и побрёл по Тиргартену, с наслаждением вдыхая его свежий воздух, я понял, что посол намекал на Цицерона.
Неужели об этом так много говорят в Берлине? Должно быть, люди шепчутся на вечеринках: «Слышали последние новости от Цицерона?» Вернувшись в «Кайзерхоф», я вовсе не чувствовал себя счастливым.
Но это ещё не все. Один из последних вечеров я провёл в частном доме на окраине Берлина, где в числе гостей были многие выдающиеся общественные деятели и члены нацистской партии. Здесь меня считали своего рода знаменитостью, душой вечера — потому, что за мной стояла тень Цицерона.
Мне недолго пришлось оставаться в неведении относительно цели моего приглашения на этот вечер. Сначала я притворился глухим, затем очень глупым, но ничто не помогало. Очевидно, я перестарался, играя роль дурачка, так как мои хозяева, не отличавшиеся большим тактом и благоразумием, в конце концов обратились ко мне, несмотря на присутствие многочисленных слушателей:
— Не расскажете ли вы нам что-нибудь о Цицероне?
Я долго думал, что ответить, и, не видя никакого другого выхода, начал самым серьёзным и, нудным тоном подробно описывать жизнь Марка Тулия Цицерона — современника Юлия Цезаря.
Я говорил монотонно и скучно, и притом, кажется, слишком громко, пока не заметил, что мои слушатели один за другим стали откалываться.
Хозяин позже всех понял этот достаточно ясный намёк.
В тот вечер произошло нечто ещё более поразительное. В общей беседе речь зашла о войне, принимавшей тогда все более ожесточённый характер. Прошло десять месяцев после окончания Сталинградской битвы. Один из присутствовавших, который, судя по его положению, должен был сознавать, что он говорит, сказал:
— Все равно Германия поразит весь мир, когда узнают, с какими незначительными ресурсами Адольф Гитлер выиграл эту войну.
Как и все остальные, я был поражён. Вот уже до чего дошло!… Говорить так после Сталинграда было преступлением по отношению к собственной нации.
Я так и сказал тогда. Я хорошо знаю, прибавил я, что империи создаются с помощью насилия, на крови и слезах. История прощает любое действие при условии, что оно увенчается успехом. Однако я никогда не слышал, чтобы какая-нибудь империя создавалась при таком поверхностном, легкомысленном отношении к истории.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Я прожил в Берлине уже несколько дней.
Однажды днём, вернувшись в свою гостиницу, я нашёл два приглашения: одно от Рашида Али эль Гайлани — бывшего премьер-министра Ирака, а другое — от великого муфтия иерусалимского. Оба они находились в изгнании. Два года назад мне удалось спасти Рашида Али эль Гайлани от грозившей ему петли. Судя по приглашению, он всё ещё с благодарностью вспоминал человека, который устроил его побег из тюрьмы накануне казни, и рад был видеть меня у себя дома. Разумеется, я принял его приглашение и с нетерпением ждал_ дня, когда мы сможем провести несколько часов в одинаково приятных для нас воспоминаниях. И действительно, наша встреча оказалась очень тёплой.
Несколько дней спустя я отправился к муфтию. Раньше мне никогда не приходилось иметь с ним дело. Его приглашение объяснялось, несомненно, стремлением приобрести благосклонность немцев, которой наперебой добивались арабские политиканы. Безусловно, они переоценивали моё служебное положение.
Перед обедом я уже сидел у великого муфтия. От медлительного и вдумчивого Рашида Али муфтий отличался большой живостью и способностью быстро схватывать самое существенное в любой ситуации. Он выглядел точно таким, каким изображён на многочисленных фотографиях, появлявшихся в то время в иллюстрированных газетах и журналах. У него была великолепная, аккуратно подстриженная и выкрашенная хной борода, которая, помню, в тот вечер произвела на меня большое впечатление.
За обедом я сидел справа от муфтия — конечно, это была высокая честь, и я едва ли мог претендовать на неё по занимаемому мною положению, тем более, что на обеде присутствовал господин Гробба — бывший германский посланник в Багдаде. Сначала я испытывал от этого некоторую неловкость, но, заметив на лице господина Гробба плохо скрытую досаду, почувствовал даже удовлетворение.
После обеда (естественно, женщин за столом не было) великий муфтий отвёл меня в сторону. Разговор коснулся сначала Турции, а затем военного положения вообще. Великий муфтий оказался пессимистом. Он реально смотрел на вещи и поэтому предвидел конец Германии, а заодно и своего собственного благополучия.
Наша беседа носила довольно поверхностный характер. Но и теперь, когда прошло уже столько времени, я всё ещё помню многое из того, что он сказал мне. Мы говорили о реформах, с таким поразительным успехом проведённых Кемалем Ататюрком, реформах, которые вызвали коренные изменения в Турции. Затем мы перешли к реформам вообще, затронув, между прочим, вопрос о том, что стоит только перегнуть палку, и всякая хорошая реформа неизбежно провалится.
— Все идеи, — заметил великий муфтий, — содержат в себе зародыш своего собственного уничтожения. Идеи, как и люди, часто умирают мирно, просто от старости. Но некоторые идеи, нередко даже хорошие, подчас попадают в руки людей, которые используют их как оружие в борьбе против естественного хода событий. Такие идеи гибнут.
Теперь мне ясно, что потомок пророка говорил о Третьем Рейхе и близком крушении тех идей, на которые он опирался.
Через несколько дней, во время этого слишком уж затянувшегося пребывания в Берлине, я был приглашён на чай к японскому послу Осима. Я никогда не встречал его раньше и поэтому удивился, что мне оказана такая честь.
По-видимому, это приглашение следовало объяснить теми дружескими взаимоотношениями, которые установились у меня с японским посольством в Анкаре. Курихара — японский посол в Анкаре — был одним из самых обаятельных дипломатов, которых мне когда-либо приходилось знать. Казалось, он питал ко мне симпатию и, возможно, говорил обо мне своему берлинскому коллеге. Посол Осима принял меня в своём кабинете. Он очень интересовался положением в Турции, считая её узловым пунктом мировой политики. Он долго говорил об оси Берлин — Рим — Токио, выразив сожаление, что из неё вышла Италия. Во время чаепития он часто поглядывал на огромную карту мира, которая почти закрывала одну из стен его кабинета. Я заметил, что его взгляд всё время останавливался на Москве.
Позже, когда я уходил, Осима очень любезно проводил меня до двери и, передавая сердечный привет и наилучшие пожелания своим соотечественникам в Анкаре, между прочим сказал:
— Кстати, поздравляю вас с успехом.
Мне показалось, что в его голосе прозвучал довольный смешок, а в тёмных глазах мелькнула понимающая улыбка. И только когда я вышел из посольства и побрёл по Тиргартену, с наслаждением вдыхая его свежий воздух, я понял, что посол намекал на Цицерона.
Неужели об этом так много говорят в Берлине? Должно быть, люди шепчутся на вечеринках: «Слышали последние новости от Цицерона?» Вернувшись в «Кайзерхоф», я вовсе не чувствовал себя счастливым.
Но это ещё не все. Один из последних вечеров я провёл в частном доме на окраине Берлина, где в числе гостей были многие выдающиеся общественные деятели и члены нацистской партии. Здесь меня считали своего рода знаменитостью, душой вечера — потому, что за мной стояла тень Цицерона.
Мне недолго пришлось оставаться в неведении относительно цели моего приглашения на этот вечер. Сначала я притворился глухим, затем очень глупым, но ничто не помогало. Очевидно, я перестарался, играя роль дурачка, так как мои хозяева, не отличавшиеся большим тактом и благоразумием, в конце концов обратились ко мне, несмотря на присутствие многочисленных слушателей:
— Не расскажете ли вы нам что-нибудь о Цицероне?
Я долго думал, что ответить, и, не видя никакого другого выхода, начал самым серьёзным и, нудным тоном подробно описывать жизнь Марка Тулия Цицерона — современника Юлия Цезаря.
Я говорил монотонно и скучно, и притом, кажется, слишком громко, пока не заметил, что мои слушатели один за другим стали откалываться.
Хозяин позже всех понял этот достаточно ясный намёк.
В тот вечер произошло нечто ещё более поразительное. В общей беседе речь зашла о войне, принимавшей тогда все более ожесточённый характер. Прошло десять месяцев после окончания Сталинградской битвы. Один из присутствовавших, который, судя по его положению, должен был сознавать, что он говорит, сказал:
— Все равно Германия поразит весь мир, когда узнают, с какими незначительными ресурсами Адольф Гитлер выиграл эту войну.
Как и все остальные, я был поражён. Вот уже до чего дошло!… Говорить так после Сталинграда было преступлением по отношению к собственной нации.
Я так и сказал тогда. Я хорошо знаю, прибавил я, что империи создаются с помощью насилия, на крови и слезах. История прощает любое действие при условии, что оно увенчается успехом. Однако я никогда не слышал, чтобы какая-нибудь империя создавалась при таком поверхностном, легкомысленном отношении к истории.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42