Как славно, что крылатый фрегат несет нас наконец в Коста-Рику. Уже миновали мы Сальвадор, зажатый невысокими горами и буйной фиестой зеленого цвета, вдруг хлынувшего из всех расщелин, со всех сторон, из земли и неба – ярчайший изумруд, esmeralda! Остались позади сальвадорцы – мужчины, скуластенькие жуки, чем-то неуловимо смахивающие на жителей родного Востока, и женщины, смуглые, долгоносенькие, с высокомерными прическами – черные башенки на головках – и те и другие ничуть не скрывали запальчивой, самолюбивой гордости. Сразу же вспомнилась эта лихая “футбольная” война с Гондурасом. Повод потешный, а сколько крови!
И наконец она показалась, мирная коста-риканская гавань. Вновь все гористо, и вновь все зелено. И ни единого островка бурого кирпичного цвета, к которому ты так привыкаешь, когда глядишь с вышины на землю. Вот он, под нами, – богатый берег, неувядаемый сад Америки.
Досадно! Недолго длилась дорога из аэропорта “Санта-Мариа”. С обеих сторон по пути в Сан-Хосе теснились банановые плантации, с душистых белокожих деревьев свисали отягощенные ветви, в них прятались глянцевые плоды. В окна струились ванильно-пряные запахи какао и кофе. Однако целительней всех даров получасового путешествия была оглушительная тишина, которой как будто взорвался воздух. Вновь обнимало и возносило то окрыленное одиночество, та отрешенность, покой, soledad – однажды я их уже познал, тогда, в Мачу-Пикчу, когда я сидел на жарком и крутобоком холме и думал, что жизнь моя пролетела, подобно цивилизации инков. Но – странное дело! – когда я остался в этом почти первобытном мире, наедине с собой, и сознание тихо беседовало с душою, ни мои мысли, ни бег минут, столь угрожающе осязаемый, не делали слабей мою сущность. Слитность моя с настоящим и прошлым, может, и с будущим – кто это знает? – словно утраивала способность к сопротивлению и отпору. В тот миг я не был песчинкой вечности, но знал, что не смею уйти безгласно. Пока я дышу и перемещаюсь в этом пространстве тысячелетий, я в нем не только гощу, но хозяйствую и точно так же, как каждый пришелец, просто обязан оставить след.
Но тишина родниковой свежести и утренней прохлады иссякла, ибо мы въехали в Сан-Хосе. Впрочем, и в нем была своя магия – столица выглядела курортным, уютным провинциальным городом. Здесь ждал нас отель “Il presidente” – милое скромное вместилище, очень тенистое, полутемное. Самое время передохнуть. И небо нахмурилось и почернело – обрушился тропический ливень.
4
Утром следующего дня, когда мы пересекали холл, меня окликнула Бернардина, славная барышня, администратор – с ней накануне свели мы знакомство. Она оторвалась от телефона, пошарила угольными глазенками по нашей стайке и закричала:
– Senor escritor, senor escritor!
Я был сконфужен таким обращением – похоже, что молодая особа хочет мне выразить свой респект – но еще больше я удивился, когда услышал, что меня ищут. Кому я понадобился в Сан-Хосе?
Взяв трубку, я прижал ее к уху:
– Слушаю вас.
Донесся голос, странно знакомый:
– Доброе утро.
– Доброе утро.
– Здесь Патрисиа.
Я вновь оплошал, не сразу понял, потом опомнился и завопил:
– Патрисиа! Вы здесь?
– Скоро год. Узнали? Я в утренней газете прочла о том, что вы в Сан-Хосе и остановились в “Il presidente”.
Я объяснил, что мы уезжаем смотреть знаменитый вулкан Ирасу, но скоро вернемся. Она сказала, что после обеда меня навестит.
– До встречи.
– До встречи.
Замков спросил меня, понизив голос:
– Кто ж это был?
– А это звонил режиссер из Чили.
– И почему же он в Коста-Рике?
– Это и предстоит узнать.
– О, Господи, – тихо вздохнул Замков. – Не заскучаешь. Какого он пола?
– Женского, зодчий. Прекрасная Дама.
– Вы с ней повидаетесь?
– Всенепременно. Нас навестят после обеда.
– Нас?
– Ну да, разумеется, нас. Хочет увидеть, каков я в жизни.
– Нет, я, пожалуй, пройдусь, развеюсь.
– Вы очень деликатны. Я тронут.
– О, Господи, – снова вздохнул Замков.
Автобус выехал из Сан-Хосе, промытого до основания ливнем, который хлестал всю ночь напролет. Со свистом вырвался на простор, нас вновь опоясал зеленый цвет, куда ни взгляни, вокруг все зелено. Я молча поглядывал в окно и приводил в порядок мысли, словно взъерошенные звонком.
Пять лет назад, в московской квартире, вот так же зазвонил телефон, и незнакомый девичий голос со странным акцентом прошелестел, что “здесь Патрисиа”, что она из Чили, заканчивает наш ГИТИС, “ваш театральный институт”. Она – режиссер, и ей предстоит поставить свой дипломный спектакль не то в Оренбурге, не то в Орске, каюсь, я толком не разобрал. Пьеса, предложенная театром, – это “Варшавская мелодия” – и ей хотелось бы встретиться с автором. Может ли автор ее принять? Может. Она глубоко благодарна.
В назначенный час чилийка явилась. Я подивился – даже не думал, что режиссер так хорош собою. Одета была Патрисиа строго – черный жакет, черная юбка, как мне показалось, чрезмерной длины. Это была высокая девушка с высоким лбом, над ним возвышался черный учительский пучок, такой же строгий, как весь туалет. Крупное и ладное тело было на редкость соразмерно. Глаза – не под цвет одежды – синие, лицо же ее меня поразило своим сочетанием смуглости с бледностью. Носик был прям, а губы алы, с легкою полудетской припухлостью.
Мы пили кофе и разговаривали о пьесе, которую ей предложили поставить на сцене далекого города. По-русски она говорила уверенно, словарь оказался даже богат. Я это сказал ей, она зарделась.
– Тут, правда, есть свое объяснение.
Выяснилось, что молодой человек, избранный ею, ее сокурсник – мой соотечественник, он русский. Возможно, “Варшавская мелодия” еще и поэтому так близка ей.
Такие признания слышал я часто. У стольких соотчичей обнаруживалась вдруг встреченная то полька, то чешка, то немка из Германии Ульбрихта. Возможно, в подобных сопоставлениях таился секрет успеха пьесы. Именно так я его объяснял – эта слепая любовь к иноземке, которая здесь оказалась на грани почти государственного преступления, и, вместе с тем, хрупкое прикосновение к широкому запрещенному миру, любовь, похожая на прозрение, на столь желанный глоток свободы.
Однако впоследствии, когда пьеса пересекла границы отечества, игралась едва ли не в каждой стране, я понял, что тема универсальней, что это не просто одна история о нашем советском человеке на рандеву, о том, как держава или, еще точней, сверхдержава катком раздавила и всмятку расплющила и чувство, и надежду, и счастье, напомнив, что человек – ничто и двое людей – ничто, прах, пепел, что есть лишь один молох государства. Нет, дело еще страшней и горше. Везде на земле, на всем этом острове, со всех сторон окруженном Вселенной, под Млечным Путем, под Южным Крестом, под медленным Северным сиянием, любовь неизменно инопланетна, всегда не ко времени и не к месту, везде не своя и не ко двору, повсюду в ее дрожащем голосе слышны и несбыточность и обреченность.
Патрисиа спросила меня, как, отчего возникла потребность однажды, без длительной подготовки, вдруг приковать себя к столу и в две недели выплеснуть пьесу – история быстрого рождения этого странного ноктюрна была тогда хорошо известна, а театральной молодежи, студентам-гитисянам, тем более.
Я не был до конца откровенен. И чтобы потом самому себе не объяснить столь похвальную сдержанность постылой советскою осторожностью, я успокоил себя естественным и правомерным соображением о том, что глупо и неприлично распахиваться перед едва знакомой, впервые тебя посетившей девушкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
И наконец она показалась, мирная коста-риканская гавань. Вновь все гористо, и вновь все зелено. И ни единого островка бурого кирпичного цвета, к которому ты так привыкаешь, когда глядишь с вышины на землю. Вот он, под нами, – богатый берег, неувядаемый сад Америки.
Досадно! Недолго длилась дорога из аэропорта “Санта-Мариа”. С обеих сторон по пути в Сан-Хосе теснились банановые плантации, с душистых белокожих деревьев свисали отягощенные ветви, в них прятались глянцевые плоды. В окна струились ванильно-пряные запахи какао и кофе. Однако целительней всех даров получасового путешествия была оглушительная тишина, которой как будто взорвался воздух. Вновь обнимало и возносило то окрыленное одиночество, та отрешенность, покой, soledad – однажды я их уже познал, тогда, в Мачу-Пикчу, когда я сидел на жарком и крутобоком холме и думал, что жизнь моя пролетела, подобно цивилизации инков. Но – странное дело! – когда я остался в этом почти первобытном мире, наедине с собой, и сознание тихо беседовало с душою, ни мои мысли, ни бег минут, столь угрожающе осязаемый, не делали слабей мою сущность. Слитность моя с настоящим и прошлым, может, и с будущим – кто это знает? – словно утраивала способность к сопротивлению и отпору. В тот миг я не был песчинкой вечности, но знал, что не смею уйти безгласно. Пока я дышу и перемещаюсь в этом пространстве тысячелетий, я в нем не только гощу, но хозяйствую и точно так же, как каждый пришелец, просто обязан оставить след.
Но тишина родниковой свежести и утренней прохлады иссякла, ибо мы въехали в Сан-Хосе. Впрочем, и в нем была своя магия – столица выглядела курортным, уютным провинциальным городом. Здесь ждал нас отель “Il presidente” – милое скромное вместилище, очень тенистое, полутемное. Самое время передохнуть. И небо нахмурилось и почернело – обрушился тропический ливень.
4
Утром следующего дня, когда мы пересекали холл, меня окликнула Бернардина, славная барышня, администратор – с ней накануне свели мы знакомство. Она оторвалась от телефона, пошарила угольными глазенками по нашей стайке и закричала:
– Senor escritor, senor escritor!
Я был сконфужен таким обращением – похоже, что молодая особа хочет мне выразить свой респект – но еще больше я удивился, когда услышал, что меня ищут. Кому я понадобился в Сан-Хосе?
Взяв трубку, я прижал ее к уху:
– Слушаю вас.
Донесся голос, странно знакомый:
– Доброе утро.
– Доброе утро.
– Здесь Патрисиа.
Я вновь оплошал, не сразу понял, потом опомнился и завопил:
– Патрисиа! Вы здесь?
– Скоро год. Узнали? Я в утренней газете прочла о том, что вы в Сан-Хосе и остановились в “Il presidente”.
Я объяснил, что мы уезжаем смотреть знаменитый вулкан Ирасу, но скоро вернемся. Она сказала, что после обеда меня навестит.
– До встречи.
– До встречи.
Замков спросил меня, понизив голос:
– Кто ж это был?
– А это звонил режиссер из Чили.
– И почему же он в Коста-Рике?
– Это и предстоит узнать.
– О, Господи, – тихо вздохнул Замков. – Не заскучаешь. Какого он пола?
– Женского, зодчий. Прекрасная Дама.
– Вы с ней повидаетесь?
– Всенепременно. Нас навестят после обеда.
– Нас?
– Ну да, разумеется, нас. Хочет увидеть, каков я в жизни.
– Нет, я, пожалуй, пройдусь, развеюсь.
– Вы очень деликатны. Я тронут.
– О, Господи, – снова вздохнул Замков.
Автобус выехал из Сан-Хосе, промытого до основания ливнем, который хлестал всю ночь напролет. Со свистом вырвался на простор, нас вновь опоясал зеленый цвет, куда ни взгляни, вокруг все зелено. Я молча поглядывал в окно и приводил в порядок мысли, словно взъерошенные звонком.
Пять лет назад, в московской квартире, вот так же зазвонил телефон, и незнакомый девичий голос со странным акцентом прошелестел, что “здесь Патрисиа”, что она из Чили, заканчивает наш ГИТИС, “ваш театральный институт”. Она – режиссер, и ей предстоит поставить свой дипломный спектакль не то в Оренбурге, не то в Орске, каюсь, я толком не разобрал. Пьеса, предложенная театром, – это “Варшавская мелодия” – и ей хотелось бы встретиться с автором. Может ли автор ее принять? Может. Она глубоко благодарна.
В назначенный час чилийка явилась. Я подивился – даже не думал, что режиссер так хорош собою. Одета была Патрисиа строго – черный жакет, черная юбка, как мне показалось, чрезмерной длины. Это была высокая девушка с высоким лбом, над ним возвышался черный учительский пучок, такой же строгий, как весь туалет. Крупное и ладное тело было на редкость соразмерно. Глаза – не под цвет одежды – синие, лицо же ее меня поразило своим сочетанием смуглости с бледностью. Носик был прям, а губы алы, с легкою полудетской припухлостью.
Мы пили кофе и разговаривали о пьесе, которую ей предложили поставить на сцене далекого города. По-русски она говорила уверенно, словарь оказался даже богат. Я это сказал ей, она зарделась.
– Тут, правда, есть свое объяснение.
Выяснилось, что молодой человек, избранный ею, ее сокурсник – мой соотечественник, он русский. Возможно, “Варшавская мелодия” еще и поэтому так близка ей.
Такие признания слышал я часто. У стольких соотчичей обнаруживалась вдруг встреченная то полька, то чешка, то немка из Германии Ульбрихта. Возможно, в подобных сопоставлениях таился секрет успеха пьесы. Именно так я его объяснял – эта слепая любовь к иноземке, которая здесь оказалась на грани почти государственного преступления, и, вместе с тем, хрупкое прикосновение к широкому запрещенному миру, любовь, похожая на прозрение, на столь желанный глоток свободы.
Однако впоследствии, когда пьеса пересекла границы отечества, игралась едва ли не в каждой стране, я понял, что тема универсальней, что это не просто одна история о нашем советском человеке на рандеву, о том, как держава или, еще точней, сверхдержава катком раздавила и всмятку расплющила и чувство, и надежду, и счастье, напомнив, что человек – ничто и двое людей – ничто, прах, пепел, что есть лишь один молох государства. Нет, дело еще страшней и горше. Везде на земле, на всем этом острове, со всех сторон окруженном Вселенной, под Млечным Путем, под Южным Крестом, под медленным Северным сиянием, любовь неизменно инопланетна, всегда не ко времени и не к месту, везде не своя и не ко двору, повсюду в ее дрожащем голосе слышны и несбыточность и обреченность.
Патрисиа спросила меня, как, отчего возникла потребность однажды, без длительной подготовки, вдруг приковать себя к столу и в две недели выплеснуть пьесу – история быстрого рождения этого странного ноктюрна была тогда хорошо известна, а театральной молодежи, студентам-гитисянам, тем более.
Я не был до конца откровенен. И чтобы потом самому себе не объяснить столь похвальную сдержанность постылой советскою осторожностью, я успокоил себя естественным и правомерным соображением о том, что глупо и неприлично распахиваться перед едва знакомой, впервые тебя посетившей девушкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16