сын!» Это понудило меня вспомнить видение о Большом Папке в Гретне вместе со Старым Быком. И всего лишь на какое-то мгновение я достиг точки экстаза, которой всегда мечтал достичь, которая была завершенным шагом через хронологическое время в тени вне времени, была чудным изумлением в унылости смертного царства, была ощущением смерти, наступающей мне на пятки, чтобы я шел дальше, а фантом неотступно следовал за нею самой, а я спешил к той доске, с которой, оттолкнувшись, ныряли все ангелы и улетали в священную пустоту несозданного, в пустоту могущественных и непостижимых свечений, сияющих в яркой Квинтэссенции Разума, бесчисленных лотосов, что, распадаясь, являют земли в волшебном рое небес. Я слышал неописуемый кипящий рев – но не у себя в ушах, а везде, и он не имел ничего общего со звуками. Я осознал, что умирал и возрождался бессчетные разы, но просто не помнил ни одного из них, поскольку переходы от жизни к смерти и вновь к жизни столь призрачно легки – волшебное действие без причины, как уснуть и снова проснуться миллионы раз, – что крайне обычны и глубоко невежественны. Я осознал, что лишь из-за стабильности подлинного, глубинного Разума эта рябь рождения и смерти вообще имеет место – подобно игре ветерка на поверхности чистых, безмятежных, зеркальных вод. Я ощущал сладкое, свинговое блаженство, как заряд героина в центральную вену; как глоток вина на исходе дня, что заставляет содрогнуться; ноги мои дрожали. Я думал, что умру в следующий же миг. Но я не умер, а прошел четыре мили и собрал десять длинных окурков, и принёс их в номер Мэрилу, и высыпал из них табак в свою старую трубку, и зажег ее. Я был слишком молод, чтобы знать, что произошло. Через окно я носом чуял всю еду Сан-Франциско. Там были морские ресторанчики, где подавали горячие булочки, да и из корзин еще можно было есть; там сами меню были мягкими от пищевой съедобности, будто их обмакнули в горячие бульоны и обжарили досуха, и их тоже можно было есть. Лишь покажите мне чешуйку пеламиды на меню, и я съем его; дайте понюхать топленого масла и клешни омаров. Там были места, где готовили лишь толстые красные ростбифы au jus или жареных цыплят, политых вином. Были места, где на грилях шипели гамбурги, а кофе стоил всего никель. И еще ох, это китайское куриное рагу, что со сковороды распускало в воздухе аромат, проникавший сквозь окно моей комнаты из Чайнатауна, мешаясь с соусами к спагетти с Норт-Бича, с мягкими крабами Рыбацкой Пристани – нет, лучше всего ребрышки с Филлмора, вертящиеся на вертелах! Добавьте сюда бобов с чили на Маркет-стрит, просто обжигающих, и хрустящих жареных картофельных палочек из запойной ночки Эмбаркадеро, и вареных гребешков из Сосалито на той стороне Залива – и это как раз будет мой ах-сон о Сан-Франциско. Прибавьте туман, разжигающий голод сырой туман, и пульсацию неонов в мягкой ночи, цоканье высоких каблучков красавиц, белых голубок в витрине китайской бакалейной лавки…
11
Таким и нашел меня Дин, когда, наконец, решил, что я достоин спасения. Он забрал меня домой, к Камилле.
– Где Мэрилу, чувак?
– Эта курва сбежала. – После Мэрилу Камилла была облегчением: хорошо воспитанная, вежливая молодая женщина, к тому же, она догадывалась, что те восемнадцать долларов, которые прислал ей Дин, – мои. Но О, куда ушла ты, милая Мэрилу? Несколько дней я отдыхал в доме у Камиллы. Из окна ее гостиной в деревянном доме на Либерти-стрит можно было видеть весь Сан-Франциско, пылающий зеленым и красным в дождливую ночь. Дин совершил самую смешную вещь за всю свою карьеру в те несколько дней, что я у них гостил. Он устроился ходить по кухням и демонстрировать новый вид чудо-печек. Торговец давал ему кипы брошюр и образцы. В первый день Дин был один сплошной ураган энергии. Я сопровождал его по всему городу, пока он объезжал свои стрелки. Идея заключалась в том, чтобы пробиться на официальный обед и посреди него вдруг подскочить и начать демонстрировать свою чудо-печку.
– Чувак, – возбужденно кричал Дин, – это еще полоумнее, чем когда я работал на Сайну. Сайна торговал в Окленде энциклопедиями. Никто не мог от него отделаться. Он произносил долгие речи, он скакал вверх и вниз, он смеялся, он плакал. Однажды мы ворвались с ним в дом одного сезонника, где все как раз готовились идти на похороны. Сайна опустился на колени и стал молиться за спасение усопшей души. Все сезонники разрыдались. Он продал полный комплект энциклопедий. Это был самый безумный парень на свете. Интересно, где он сейчас. Мы, бывало, подбирались поближе к хорошеньким молоденьким дочерям хозяев и щупали их на кухне. Сегодня днем у меня была отпадная домохозяйка в маленькой такой кухоньке – я ее рукой вот так вот, демонстрировал… э-э! кхм! У-ух!
– Валяй в том же духе, Дин, – сказал я. – Может, когда-нибудь станешь мэром Сан-Франциско. – Весь свой треп он разрабатывал заблаговременно, тренируясь по вечерам на нас с Камиллой.
Как-то утром он стоял нагишом у окна и смотрел на город, пока всходило солнце: как будто он когда-нибудь действительно станет языческим мэром Сан-Франциско. Но энергия его выдыхалась. Однажды дождливым днем зашел его хозяин – узнать, чем он занимается. Дин валялся на кушетке.
– Ты пытался продавать эти штуки?
– Не-а, – ответил Дин. – У меня другая работа подкатывает.
– Ну а что ты собираешься делать с образцами?
– Не знаю. – В мертвой тишине торговец собрал свои скорбные кастрюльки и ушел. Мне до смерти все надоело. Дину – тоже.
Но как-то ночью мы вдруг снова свихнулись вместе: пошли смотреть Слима Гайярда в маленький фрискинский клуб. Слим Гайярд – это высокий худой негр с большими печальными глазами, который всегда говорит: «Хорошо-руни» и «Как по части немного бурбонаруни?» Во Фриско целые жадные толпы молодых полуинтеллектуалов сидели у его ног и слушали, как он играет на пианино, гитаре и бонгах. Когда он разогревается, то снимает рубашку, майку – и погнали. Он делает и говорит все, что приходит ему в голову. Он может петь «Бетономешалка, Дыр-дыр, Дыр-дыр» – как вдруг замедляет бит, задумавшись, зависает над бонгами, едва касаясь их кожи кончиками пальцев, а все в это время, затаив дыхание, подаются вперед, чтобы расслышать: сначала думаешь, что он будет вот так вот какую-то минуту, но он продолжает иногда чуть ли не по целому часу, извлекая кончиками ногтей еле уловимый шум – все тише и меньше, пока расслышать уже совершенно ничего нельзя, и через открытые двери доносятся шумы с улицы. Потом он медленно поднимается, берет микрофон и говорит, очень медленно говорит:
– Клево-оруни… четко-оруни… привет-оруни… бурбон-оруни… всё-оруни… как там у мальчиков с первого ряда с их девочками-оруни… оруни… ваути… орунируни… – Так продолжается минут пятнадцать, его голос становится все тише и мягче, пока уже совсем ничего не слышно. Его большие печальные глаза обшаривают зал.
Дин встает в передних рядах и говорит:
– Бог! Да! – И сцепляет в молитве руки, и потеет. – Сал, Слим знает время, он познал время. – Слим садится за пианино и берет две ноты, две до, потом еще две, потом одну, потом две – и вдруг большой дородный басист встряхивается и соображает, что Слим играет «До-Джем Блюз», и лупит своим пальцем по струне, и накатывает большой раскатистый бит, и всех начинает раскачивать, а Слим выглядит, как всегда, печально, и они вдувают такой джаз полчаса, а потом Слим звереет, и хватает бонги, и играет выдающиеся скоростные кубинские ритмы, и вопит всякие безумства на испанском, на арабском, на перуанском диалекте, на египетском – на всех языках, которые он знает, а знает он бессчетное число языков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
11
Таким и нашел меня Дин, когда, наконец, решил, что я достоин спасения. Он забрал меня домой, к Камилле.
– Где Мэрилу, чувак?
– Эта курва сбежала. – После Мэрилу Камилла была облегчением: хорошо воспитанная, вежливая молодая женщина, к тому же, она догадывалась, что те восемнадцать долларов, которые прислал ей Дин, – мои. Но О, куда ушла ты, милая Мэрилу? Несколько дней я отдыхал в доме у Камиллы. Из окна ее гостиной в деревянном доме на Либерти-стрит можно было видеть весь Сан-Франциско, пылающий зеленым и красным в дождливую ночь. Дин совершил самую смешную вещь за всю свою карьеру в те несколько дней, что я у них гостил. Он устроился ходить по кухням и демонстрировать новый вид чудо-печек. Торговец давал ему кипы брошюр и образцы. В первый день Дин был один сплошной ураган энергии. Я сопровождал его по всему городу, пока он объезжал свои стрелки. Идея заключалась в том, чтобы пробиться на официальный обед и посреди него вдруг подскочить и начать демонстрировать свою чудо-печку.
– Чувак, – возбужденно кричал Дин, – это еще полоумнее, чем когда я работал на Сайну. Сайна торговал в Окленде энциклопедиями. Никто не мог от него отделаться. Он произносил долгие речи, он скакал вверх и вниз, он смеялся, он плакал. Однажды мы ворвались с ним в дом одного сезонника, где все как раз готовились идти на похороны. Сайна опустился на колени и стал молиться за спасение усопшей души. Все сезонники разрыдались. Он продал полный комплект энциклопедий. Это был самый безумный парень на свете. Интересно, где он сейчас. Мы, бывало, подбирались поближе к хорошеньким молоденьким дочерям хозяев и щупали их на кухне. Сегодня днем у меня была отпадная домохозяйка в маленькой такой кухоньке – я ее рукой вот так вот, демонстрировал… э-э! кхм! У-ух!
– Валяй в том же духе, Дин, – сказал я. – Может, когда-нибудь станешь мэром Сан-Франциско. – Весь свой треп он разрабатывал заблаговременно, тренируясь по вечерам на нас с Камиллой.
Как-то утром он стоял нагишом у окна и смотрел на город, пока всходило солнце: как будто он когда-нибудь действительно станет языческим мэром Сан-Франциско. Но энергия его выдыхалась. Однажды дождливым днем зашел его хозяин – узнать, чем он занимается. Дин валялся на кушетке.
– Ты пытался продавать эти штуки?
– Не-а, – ответил Дин. – У меня другая работа подкатывает.
– Ну а что ты собираешься делать с образцами?
– Не знаю. – В мертвой тишине торговец собрал свои скорбные кастрюльки и ушел. Мне до смерти все надоело. Дину – тоже.
Но как-то ночью мы вдруг снова свихнулись вместе: пошли смотреть Слима Гайярда в маленький фрискинский клуб. Слим Гайярд – это высокий худой негр с большими печальными глазами, который всегда говорит: «Хорошо-руни» и «Как по части немного бурбонаруни?» Во Фриско целые жадные толпы молодых полуинтеллектуалов сидели у его ног и слушали, как он играет на пианино, гитаре и бонгах. Когда он разогревается, то снимает рубашку, майку – и погнали. Он делает и говорит все, что приходит ему в голову. Он может петь «Бетономешалка, Дыр-дыр, Дыр-дыр» – как вдруг замедляет бит, задумавшись, зависает над бонгами, едва касаясь их кожи кончиками пальцев, а все в это время, затаив дыхание, подаются вперед, чтобы расслышать: сначала думаешь, что он будет вот так вот какую-то минуту, но он продолжает иногда чуть ли не по целому часу, извлекая кончиками ногтей еле уловимый шум – все тише и меньше, пока расслышать уже совершенно ничего нельзя, и через открытые двери доносятся шумы с улицы. Потом он медленно поднимается, берет микрофон и говорит, очень медленно говорит:
– Клево-оруни… четко-оруни… привет-оруни… бурбон-оруни… всё-оруни… как там у мальчиков с первого ряда с их девочками-оруни… оруни… ваути… орунируни… – Так продолжается минут пятнадцать, его голос становится все тише и мягче, пока уже совсем ничего не слышно. Его большие печальные глаза обшаривают зал.
Дин встает в передних рядах и говорит:
– Бог! Да! – И сцепляет в молитве руки, и потеет. – Сал, Слим знает время, он познал время. – Слим садится за пианино и берет две ноты, две до, потом еще две, потом одну, потом две – и вдруг большой дородный басист встряхивается и соображает, что Слим играет «До-Джем Блюз», и лупит своим пальцем по струне, и накатывает большой раскатистый бит, и всех начинает раскачивать, а Слим выглядит, как всегда, печально, и они вдувают такой джаз полчаса, а потом Слим звереет, и хватает бонги, и играет выдающиеся скоростные кубинские ритмы, и вопит всякие безумства на испанском, на арабском, на перуанском диалекте, на египетском – на всех языках, которые он знает, а знает он бессчетное число языков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90