унитаз цветной купить москва 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Ну, а что же Ника?» — допытывался я. Геня сказал, что Ника очень обрадовался словам Владыки и даже попытался дать ему понять, что он, Ника, кажется, понял наконец, что страх смерти (или — Судьбы, если она грозит смертью) страшнее всего, но что еще страшнее — точное мышление в момент, когда испытываешь страх смерти.
«В известном смысле я полагаю, — комментировал Геня им же самим пересказанный разговор, — тот вечер с Владыкой явился для нас уроком Феноменологии Страха, хотя, по-видимому, присутствующие там лица были страху чужды, или почти чужды… собственно говоря, только так и возможна фено менология чего бы то ни было!»
Еще он рассказал о вещах, мне до того времени совершенно неизвестных: что отец Ники тоже ждал ареста и Ника об этом знал; что Анатолий в это же время и там же, у Ардатовских, обдумывал план самоубийства, который и привел в исполнение, частично, через несколько дней после посещения Владыки (его едва удалось откачать, и в течение четырех лет после этого он очень тяжело болел и оттого, вероятно, не попал на фронт и не был убит); что дедушка стал очень худым и слабым и что сам Ника заболел (к великому удивлению врачей — во второй раз!) скарлатиной и долго не поправлялся.
Глава двенадцатая: Интерлюдия — ноябрь 1974 года
«На самом деле, это исключительно важно — кто приехал к кому , — говорил Ника, пока мы шли по огромному подземному переходу Бирмингамского вокзала. — Я и сам не знаю, что бы мог тебе сказать, если бы приехал в Москву. Спрашивал бы, наверное, обо всем, что забыл. Но ведь я ничего не забыл! А вот когда ты ко мне приехал сюда, то я могу спросить про то, чего никогда не знал, — я ведь и тебя-то, собственно, не знал».
Потом мы долго сидели в привокзальном баре, и Ника рассказал мне, как в конце своего студенчества в Бельгии, в конце 1940-х, стал собирать «Коллекцию сведений» о людях из Москвы, которые жили вне времени , и оттого время в них оставалось . Оседало на «гранях» их сознания, так сказать: «Они были слишком молоды, чтобы быть убитыми в тридцатые, и чуть моложе призывного возраста 41—42-го. То есть в этом смысле время было милостиво к ним. Геня писал мне об этих людях почти регулярно и самым „левым“ на свете образом. Он сам к ним принадлежал. Да и Роберт, я бы сказал, тоже стал бы таким, если бы не одно его роковое качество. Он — природный отличник, оттого-то он и рванулся на войну — к смерти, а когда ожил, то рванулся в другую сторону и… совсем пропал во времени».
Тогда-то Ника и спросил меня об Андрее, которого, разумеется, никогда в глаза не видал, но о котором многое узнал из Гениных писем. (И оттуда же — обо мне и моих разговорах с Андреем.) Я же по совершенно мне непонятной причине, когда всех других дел было по горло — и едва как четыре месяца после моего отъезда из Москвы, — стал по памяти записывать мои и Генины разговоры с Андреем. И так, сидя в Сомертоне (Оксфордшир), я написал страниц двадцать. Оттого все, что я тогда рассказывал Нике об Андрее, оказалось как бы пересказом этих страниц. И, как всякий пересказ самого себя, было неинтересно. Ника сказал: «Андрей, если я его правильно понимаю, все время пытался предсказывать будущее, но будущее все время оказывалось тем странно усовершенствованным прошлым, которое его, Андрея, хватало за горло и душило». «Не совсем так, — возразил я, — не надо преувеличивать его манию преследования. Конечно, он жутко боялся допросов и лагерей, но навряд ли больше, чем я или кто другой. Этим я просто хочу сказать, что даже если бы он и не боялся, то думал бы в основном таким же образом. Значит, и мании-то у него настоящей не было». «Однако, — продолжал недоумевать Ника, — почему же тогда все, о чем он говорил, было направлено к теме гибели ?»
На этом наш с Никой диалог — или по крайне мере моя экспозиция этого диалога — обрывается, ибо я решил сам переизложить то, что уже, хотя и по-другому, излагал раньше.
Гибель в словах и мыслях разных людей имеет совершенно разный смысл. Отождествлять свою собственную гибель с гибелью цивилизации, общества или поколения — это уже мания величия, а не преследования. А манией величия Андрей никогда не страдал. Напротив, он был человек исключительно скромный и себя, скорее, недооценивающий. Я думаю, что ключ к пониманию ситуации Андрея, да и моей собственной тоже, надо искать в другом. И этим другим были разговоры на другую тему — разговоры о разных вещах вообще, но всегда с невысказанным возвращением к тому, что происходит сейчас и здесь с говорящим и тем, или теми, кто его слушает.
Я не всегда был в состоянии уловить не только, о чем шла речь в этих разговорах, но и о том, с кем и что происходило. Вместе с тем я ясно видел, что никто не собирался ничего скрывать. Просто налицо было желание возбудить в собеседнике, а порою и в самом себе подозрение, что это может случиться именно с ним (со мной, с тобой!), если уже не случилось.
Сначала Ника, будучи человеком «почти западным» — ведь он покинул Москву за тридцать шесть лет до этой нашей встречи, — не верил всему этому . Он говорил, что все это — пустые намеки. Но потом он признал, что начинает видеть здесь «известный смысл», хотя и «не очень ясный». Я же, когда наконец решился на такой разговор, решился и на то чтобы признаться, что дело здесь не в объективности или ясности смысла, а в его безусловной отрицательности: личный страх, мой милый друг, — вот о чем здесь идет речь!
То, что преследовало Андрея всю его небогатую внешними событиями жизнь и чего никогда не было в феноменально причудливой жизни Додика (Давида Ланге), в самом Нике оставалось на «кромке сознания» («Осадком выпадая в рефлексию», — сказал бы Мераб Мамардашвили). Мы оба с ним — люди судьбы. Оттого я и решился на разговор о страхе.
Глава тринадцатая: Паралич страха
«Паралич страха — это когда все причины и предпосылки страха остаются, но страх, как реальное чувство, перестает существовать. Этому тоже есть свои причины».
Начал, как обычно, я: «Сохраняемое ощущеие предвоенного времени годы висело передо мной, словно в воздухе…» «Оно было той рамкой, — сказал Ника, — без которой ни одна картина нашего детства просто не могла бы существовать. Вынь ее из рамки — не останется ничего, кроме чистого, бессодержательного страдания ». «Согласен, — сказал я, — но пустые рамки — это то, что мы вешаем на стены своей памяти. Когда я в ноябре 1944-го вернулся из эвакуации в Москву, то нашел одни рамки, хотя долго притворялся, что вижу в них картинки. Так можно прожить почти всю жизнь. Роберт стал гением такой жизни еще задолго до того, как картинки исчезли из рамок. Ему не было и четырнадцати лет, когда он начал любоваться пустыми рамками и учить меня, как это делать. Он всегда повторял: „Подумай, как ты будешь вспоминать об этом мгновении жизни через пятнадцать лет, когда от него уже ни пепла, ни дыма не останется!“ Он в конечном счете был человеком эстетики, наш Роберт. А другие рванулись в будущее без прошлого, туда, где не будет места осознанному (а значит — нечистому ) страданию. Страна понаделала из них импотентных карьеристов и безработных профессиональных распутников».
Такова была преамбула. Но — продолжаю об Андрее. В отличие от мальчиков с нашего двора у него не было паралича страха. Он постоянно боялся. Выражаясь несколько буддистически ,я бы сказал, что его страх имел вполне реальное основание и сам являлся причиной его, Андрея, собственной концепции понимания .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
 мебель для ванной roca 

 ape tactile