Все же фанатическая преданность сенатора своему поколению представляла собою нечто в корне отличное от тривиальных воздыханий стариков о добром старом времени.
То была еще не иссякшая вера, что в 1848 году, в пору цветения человечества, явился на землю новый, неведомый людям мессия, по сей день неопознанный, и придал эпохе радостно-бурный характер. Пусть великие люди той юной поры побеждены, пали, умерли – все еще жив ее непревзойденный, еще не вкушенный человечеством, неувядаемый дух, который люди сейчас презирают. И если в нем горит этот дух, почему он должен мириться со слабосильной, старческой и неспособной на подвиг действительностью? Этот дух в своем чистейшем явлении жил еще только в Джузеппе Верди. Любовь сенатора к Верди была самым страстным следствием его фанатической веры в свое поколение. Он был привержен другу с почти болезненным пылом. Тот один держал еще знамя над полем, где легла костьми побежденная юность прошлого.
Итало теперь по большей части не являлся даже к обеду. Так что сенатор, осиротев, проводил в одиноких монологах, маниакальном кипении и за благословенным вином свои дни и бессонные ночи.
Однажды он зашел в сверкающий роскошью главный подъезд дома – навестить маркиза и справиться о его здоровье. Однако час для посещения – седьмой час пополудни – он избрал неудачно, так как Гритти ждал уже Франсуа, который должен был принести фрак и прочее снаряжение для вечернего выезда в театр. Сенатор, заметив нетерпение маркиза и его досаду на излишнюю трату сил в разговоре, даже не присел и успокоил старика:
– Не бойтесь, маркиз, я сразу же уйду. Но, черт возьми, одно вы мне должны объяснить: как вы умудряетесь каждый вечер выискивать оперу?
Звонкий, безжизненный голос дипломата поучал свысока:
– Другу искусства пристало бы знать такие вещи. Четыре дня в неделю общество Ла Фениче дает оперу, а в остальные три дня дут гастроли в Сан Бенедетто, или, как называют этот театр теперь, у Россини!
– Ага! Вы, значит, слышали там примадонну по имени Децорци?
Автомат в человечьем обличье, Гритти с бесконечной предусмотрительностью и вниманием одолевал обматывание шеи. Поглощенный этой важной процедурой, он сопел, кашлял, стараясь при этом не разгорячиться, и в довершение сплюнул в носовой платок, после чего основательно рассмотрел мокроту. Только тогда он дал ответ:
– Децорци! Отвратительна! Стеклянный голос! Никакого дыхания, никакой подачи звука! В мой благородный век такую дилетантку побили бы камнями.
В этот вечер сенатор сидел один за столом и пил, ревностно предаваясь своей любимой думе: как бы вытянуть Верди из затмения и незаметно для него самого возвысить его? И пил за стаканом стакан свое санто.
Его постепенно окутывал пестрый летний воздух легкого опьянения. В растущем сознании собственной значительности, в тихом воодушевлении, в сладостном примирении с миром, какое дает человеку вино, он перебирал в уме всевозможнейшие абсурдные планы спасения.
Самый наиневозможнейший из этих планов, тот, что меньше всех вязался с обычаями Верди, он подхватил с радостным «эврика!». В хмелю он спутал маэстро с самим собой.
Так мало чуткости друг к другу у людей (у самых близких друзей!), даже когда они хотят помочь.
V
Уже пять дней Бьянка думала, что ее возлюбленный в Риме. Смиренная, полная предчувствия покорность судьбе, угнетавшая женщину в последние недели, с удалением юного Итало вдруг опять покинула ее. Она его больше не видела, не видела больше – в ужасе и восторге, как тогда, на пляже Лидо, – его юношеское лицо, прекрасный образ человека в весеннем расцвете, которого она в своей меланхолии, казалось ей, не стоила.
Она позволила ему уехать, как будто не имела на него прав, не вправе была его удерживать, отпустила его, как тогда, на вечер к графу Бальби. Но теперь, когда он был далеко, она не могла выносить разлуку, тоску, самое себя. Не одиночество сводило ее с ума. Разве жила она так годами, одинокая подле своего Карваньо? За последние месяцы она была благодарна судьбе, что так мало приходится лгать, говорить, раскрывать себя.
Подобно многим беременным, она часами отдавалась страху перед своим располневшим, отчуждающимся телом. Те несчастные, что должны бояться будущего и не смеют наслаждаться внутренним цветением, вдвойне подвержены этому страху. Часто она среди дня отсылала служанку, снимала с себя одежду и бродила нагая по холодной, плохо отапливаемой, унылой квартире, глядя на себя с невыразимым удивлением. Она видела, как ее высокий стан делается грузным и нескладным, как живот выпячивается и на нем лежат тяжелые груди. Ноги, недавно длинные и стройные, теперь отекли, стали толстыми, тяжело ступали.
С ужасом смотрела она на себя, на эту незнакомую бесформенную женщину, и думала о нежном Итало, который теперь еще менее к ней подходил, чем прежде. Он, стремившийся всегда к красоте, может ли он не отвернуться от нее, не искать девушку с изящным, неизуродованным станом? Она проклинала ребенка, который шевелился в ней несчастным узником, – непрошенного, нежеланного ребенка, через столько лет, наперекор ее молитвам, посланного ей в наказание мадонной.
Пустячного обстоятельства оказалось довольно, чтобы сделать ее страдание окончательно невыносимым. Она сломала зуб – коренной зуб, самый крайний, его можно легко и незаметно заменить вставным. Но ей это представилось вдруг каким-то позорным несчастьем, символом безвозвратно уходящих лет. Часами плакала она в тишине.
Питаемая всяческим самоунижением, безудержно вскипала в иные минуты ее склонность к бешеным порывам. Тогда она громко кричала, колотила кулаками в стену, каталась в отчаянии по полу.
Хождение в церковь, молитва, покаяние не помогали больше. Слишком ушла она в свое одинокое, безысходное горе, и каждый день, каждый час без милого становился все более душным.
Ей могло бы помочь письмо от Итало. Уже за час до прихода почты она, мертвенно-бледная, металась по комнатам, все забрасывала, ошибочными распоряжениями нарушала ход хозяйства, забывала подсыпать свежего салата черепахам. Почта приходила. Но письма из Рима не было. Чувство безмерного горя, удушливой жалости к самой себе сковало в ней жизнь. Она сидела часами, уставив глаза в одну точку. «Почему он не пишет? Пять дней, как он в Риме. Могло бы уже прийти пять писем. Почему он не пишет?»
Но тут же она находила оправдания для возлюбленного, сотни возможностей, объяснивших отсутствие писем. Ведь у нее нет никаких оснований думать, что Итало ее не любит. За полтора года он и не взглянул на другую женщину. Как зорко она за ним наблюдала, как часто ставила ему ловушки, спрашивала с безобидным видом: «Тебе нравится эта девушка (или эта женщина), что сейчас прошла мимо нас?» Ни разу он не попался. Ни разу искра в темных его глазах не выдала затаенного изменнического желания. Нет, он ей верен! Она не должна его подозревать. Но Рим, Рим! Сколько он там увидит женщин! Устоит ли он? И пока она уговаривала себя: «Мне нечего тревожиться», – ближе подкрадывалась скрытая болезнь.
В воскресенье на масленой неделе Карваньо в неурочный час вошел в комнату. Бьянка лежала на диване. Она сжала виски, потому что у нее болела голова. С непривычным, настойчивым вниманием муж посмотрел на нее.
– Ты одна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
То была еще не иссякшая вера, что в 1848 году, в пору цветения человечества, явился на землю новый, неведомый людям мессия, по сей день неопознанный, и придал эпохе радостно-бурный характер. Пусть великие люди той юной поры побеждены, пали, умерли – все еще жив ее непревзойденный, еще не вкушенный человечеством, неувядаемый дух, который люди сейчас презирают. И если в нем горит этот дух, почему он должен мириться со слабосильной, старческой и неспособной на подвиг действительностью? Этот дух в своем чистейшем явлении жил еще только в Джузеппе Верди. Любовь сенатора к Верди была самым страстным следствием его фанатической веры в свое поколение. Он был привержен другу с почти болезненным пылом. Тот один держал еще знамя над полем, где легла костьми побежденная юность прошлого.
Итало теперь по большей части не являлся даже к обеду. Так что сенатор, осиротев, проводил в одиноких монологах, маниакальном кипении и за благословенным вином свои дни и бессонные ночи.
Однажды он зашел в сверкающий роскошью главный подъезд дома – навестить маркиза и справиться о его здоровье. Однако час для посещения – седьмой час пополудни – он избрал неудачно, так как Гритти ждал уже Франсуа, который должен был принести фрак и прочее снаряжение для вечернего выезда в театр. Сенатор, заметив нетерпение маркиза и его досаду на излишнюю трату сил в разговоре, даже не присел и успокоил старика:
– Не бойтесь, маркиз, я сразу же уйду. Но, черт возьми, одно вы мне должны объяснить: как вы умудряетесь каждый вечер выискивать оперу?
Звонкий, безжизненный голос дипломата поучал свысока:
– Другу искусства пристало бы знать такие вещи. Четыре дня в неделю общество Ла Фениче дает оперу, а в остальные три дня дут гастроли в Сан Бенедетто, или, как называют этот театр теперь, у Россини!
– Ага! Вы, значит, слышали там примадонну по имени Децорци?
Автомат в человечьем обличье, Гритти с бесконечной предусмотрительностью и вниманием одолевал обматывание шеи. Поглощенный этой важной процедурой, он сопел, кашлял, стараясь при этом не разгорячиться, и в довершение сплюнул в носовой платок, после чего основательно рассмотрел мокроту. Только тогда он дал ответ:
– Децорци! Отвратительна! Стеклянный голос! Никакого дыхания, никакой подачи звука! В мой благородный век такую дилетантку побили бы камнями.
В этот вечер сенатор сидел один за столом и пил, ревностно предаваясь своей любимой думе: как бы вытянуть Верди из затмения и незаметно для него самого возвысить его? И пил за стаканом стакан свое санто.
Его постепенно окутывал пестрый летний воздух легкого опьянения. В растущем сознании собственной значительности, в тихом воодушевлении, в сладостном примирении с миром, какое дает человеку вино, он перебирал в уме всевозможнейшие абсурдные планы спасения.
Самый наиневозможнейший из этих планов, тот, что меньше всех вязался с обычаями Верди, он подхватил с радостным «эврика!». В хмелю он спутал маэстро с самим собой.
Так мало чуткости друг к другу у людей (у самых близких друзей!), даже когда они хотят помочь.
V
Уже пять дней Бьянка думала, что ее возлюбленный в Риме. Смиренная, полная предчувствия покорность судьбе, угнетавшая женщину в последние недели, с удалением юного Итало вдруг опять покинула ее. Она его больше не видела, не видела больше – в ужасе и восторге, как тогда, на пляже Лидо, – его юношеское лицо, прекрасный образ человека в весеннем расцвете, которого она в своей меланхолии, казалось ей, не стоила.
Она позволила ему уехать, как будто не имела на него прав, не вправе была его удерживать, отпустила его, как тогда, на вечер к графу Бальби. Но теперь, когда он был далеко, она не могла выносить разлуку, тоску, самое себя. Не одиночество сводило ее с ума. Разве жила она так годами, одинокая подле своего Карваньо? За последние месяцы она была благодарна судьбе, что так мало приходится лгать, говорить, раскрывать себя.
Подобно многим беременным, она часами отдавалась страху перед своим располневшим, отчуждающимся телом. Те несчастные, что должны бояться будущего и не смеют наслаждаться внутренним цветением, вдвойне подвержены этому страху. Часто она среди дня отсылала служанку, снимала с себя одежду и бродила нагая по холодной, плохо отапливаемой, унылой квартире, глядя на себя с невыразимым удивлением. Она видела, как ее высокий стан делается грузным и нескладным, как живот выпячивается и на нем лежат тяжелые груди. Ноги, недавно длинные и стройные, теперь отекли, стали толстыми, тяжело ступали.
С ужасом смотрела она на себя, на эту незнакомую бесформенную женщину, и думала о нежном Итало, который теперь еще менее к ней подходил, чем прежде. Он, стремившийся всегда к красоте, может ли он не отвернуться от нее, не искать девушку с изящным, неизуродованным станом? Она проклинала ребенка, который шевелился в ней несчастным узником, – непрошенного, нежеланного ребенка, через столько лет, наперекор ее молитвам, посланного ей в наказание мадонной.
Пустячного обстоятельства оказалось довольно, чтобы сделать ее страдание окончательно невыносимым. Она сломала зуб – коренной зуб, самый крайний, его можно легко и незаметно заменить вставным. Но ей это представилось вдруг каким-то позорным несчастьем, символом безвозвратно уходящих лет. Часами плакала она в тишине.
Питаемая всяческим самоунижением, безудержно вскипала в иные минуты ее склонность к бешеным порывам. Тогда она громко кричала, колотила кулаками в стену, каталась в отчаянии по полу.
Хождение в церковь, молитва, покаяние не помогали больше. Слишком ушла она в свое одинокое, безысходное горе, и каждый день, каждый час без милого становился все более душным.
Ей могло бы помочь письмо от Итало. Уже за час до прихода почты она, мертвенно-бледная, металась по комнатам, все забрасывала, ошибочными распоряжениями нарушала ход хозяйства, забывала подсыпать свежего салата черепахам. Почта приходила. Но письма из Рима не было. Чувство безмерного горя, удушливой жалости к самой себе сковало в ней жизнь. Она сидела часами, уставив глаза в одну точку. «Почему он не пишет? Пять дней, как он в Риме. Могло бы уже прийти пять писем. Почему он не пишет?»
Но тут же она находила оправдания для возлюбленного, сотни возможностей, объяснивших отсутствие писем. Ведь у нее нет никаких оснований думать, что Итало ее не любит. За полтора года он и не взглянул на другую женщину. Как зорко она за ним наблюдала, как часто ставила ему ловушки, спрашивала с безобидным видом: «Тебе нравится эта девушка (или эта женщина), что сейчас прошла мимо нас?» Ни разу он не попался. Ни разу искра в темных его глазах не выдала затаенного изменнического желания. Нет, он ей верен! Она не должна его подозревать. Но Рим, Рим! Сколько он там увидит женщин! Устоит ли он? И пока она уговаривала себя: «Мне нечего тревожиться», – ближе подкрадывалась скрытая болезнь.
В воскресенье на масленой неделе Карваньо в неурочный час вошел в комнату. Бьянка лежала на диване. Она сжала виски, потому что у нее болела голова. С непривычным, настойчивым вниманием муж посмотрел на нее.
– Ты одна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110