И вот тут дворянская Россия нанесла прославившему ее полководцу последний безжалостный удар.
20 марта император Павел отдал повеление: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии». В тот же день Суворову был отправлен рескрипт: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский!.. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и, удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать».
Суворов получил этот рескрипт по дороге в Петербург: незадолго перед этим Вейкарт разрешил ему выехать, хотя и с соблюдением предосторожностей; лошади медленно влекли дормез, где на перине лежал больной старик. Новая, нежданная опала потрясла его. В нем ослабел импульс к жизни, болезнь начала заметно прогрессировать.
В то время как первая опала подготовлялась императором исподволь и многими предугадывалась, теперешняя была совершенно неожиданна. До последнего момента Павел ничем не проявлял своих намерений. Его письма больному генералиссимусу полны заботливости и внимания. Последнее из этих писем датировано 29 февраля; в нем император выражает надежды, что посланный им лейб-медик сумеет поставить на ноги Суворова. Затем наступил трехнедельный перерыв, и 20 марта внезапный рескрипт. Больше того: столь проницательный и ловкий придворный, как Растопчин, все время оставался в неведении о назревавшей перемене в отношении Павла к тому, про кого он еще недавно сказал:
– Я произвел его в генералиссимусы; это много для другого, а ему мало: ему быть ангелом.
16 марта Растопчин отправил Суворову свое очередное письмо:
«Желал бы я весьма, чтобы ваше сиятельство были сами очевидным свидетелем радости нашей при получении известия о выздоровлении вашем». Даже этот верный подголосок Павла не подозревал того, что произойдет через три дня.
Повод к новой немилости был так же ничтожен, как и в 1797 году, но, как и тогда, причина лежала глубже. Осыпая наградами и комплиментами прославлявшего его полководца, Павел втайне питал к нему прежнее недоверие и неприязнь. Один характерный факт ярко иллюстрирует это: даровав Суворову княжеский титул, император не разрешил именовать его «светлостью». Суворов остался «сиятельством», хотя при возведении в княжеское достоинство Безбородко и Лопухина было добавлено: «с титулом светлости». С окончанием войны упорное недоброжелательство к Суворову, не сдерживаемое более обстоятельствами момента, вспыхнуло с прежней силой. Павел ни одной минуты не думал, что генералиссимус сделается теперь покорным проводником его взглядов и его системы. Командуя войсками, Суворов, конечно, расстроил бы всю с таким трудом созданную Павлом военную организацию. Этого император не мог допустить. Он предпочитал вызвать изумление Европы и скрытое возмущение всего русского населения, чем поступиться прусской муштровкой.
Тот факт, что корпуса Римского-Корсакова и Германа, в которых незыблемо соблюдался устав Павла I, были наголову разбиты, а полки Суворова, не выполнявшие этого устава, одержали блистательные победы, еще больше раздражал императора.
Через несколько дней после указа об опале Суворова император издал следующий приказ, относившийся к вернувшейся из похода суворовской армии:
«…Во всех частях сделано упущение; даже и обыкновенный шаг ни мало не сходен с предписанным уставом».
Один историк справедливо вспомнил по – поводу этого последнего приказа упрек русскому корпусу в Мобеже в 1814 году насчет недостаточно четкого шага и ответ М. Воронцова, что это тот самый шаг, которым русская армия дошла до Парижа.
Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: австрийцы всячески порочили, полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении, а недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.
Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно прежде всего отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова князь Андрей Горчаков пишет из Италии Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев». Таким образом, со всех Сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.
И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в «вину» Суворову, было выделено назначение дежурного адъютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.
Суворов, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против опруссачивания армии, оставался приверженцем монархического режима.
Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.
– При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, – произнес он однажды.
Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:
– Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев!
Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновничья монархия Екатерины и, тем более, Павла вызывала в нем резкий протест, но самую сущность ее как системы, как политического и социального порядка он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.
23 апреля, в глухую полночь, Суворов медленно въехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было больше увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.
Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.
С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
20 марта император Павел отдал повеление: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии». В тот же день Суворову был отправлен рескрипт: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский!.. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и, удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать».
Суворов получил этот рескрипт по дороге в Петербург: незадолго перед этим Вейкарт разрешил ему выехать, хотя и с соблюдением предосторожностей; лошади медленно влекли дормез, где на перине лежал больной старик. Новая, нежданная опала потрясла его. В нем ослабел импульс к жизни, болезнь начала заметно прогрессировать.
В то время как первая опала подготовлялась императором исподволь и многими предугадывалась, теперешняя была совершенно неожиданна. До последнего момента Павел ничем не проявлял своих намерений. Его письма больному генералиссимусу полны заботливости и внимания. Последнее из этих писем датировано 29 февраля; в нем император выражает надежды, что посланный им лейб-медик сумеет поставить на ноги Суворова. Затем наступил трехнедельный перерыв, и 20 марта внезапный рескрипт. Больше того: столь проницательный и ловкий придворный, как Растопчин, все время оставался в неведении о назревавшей перемене в отношении Павла к тому, про кого он еще недавно сказал:
– Я произвел его в генералиссимусы; это много для другого, а ему мало: ему быть ангелом.
16 марта Растопчин отправил Суворову свое очередное письмо:
«Желал бы я весьма, чтобы ваше сиятельство были сами очевидным свидетелем радости нашей при получении известия о выздоровлении вашем». Даже этот верный подголосок Павла не подозревал того, что произойдет через три дня.
Повод к новой немилости был так же ничтожен, как и в 1797 году, но, как и тогда, причина лежала глубже. Осыпая наградами и комплиментами прославлявшего его полководца, Павел втайне питал к нему прежнее недоверие и неприязнь. Один характерный факт ярко иллюстрирует это: даровав Суворову княжеский титул, император не разрешил именовать его «светлостью». Суворов остался «сиятельством», хотя при возведении в княжеское достоинство Безбородко и Лопухина было добавлено: «с титулом светлости». С окончанием войны упорное недоброжелательство к Суворову, не сдерживаемое более обстоятельствами момента, вспыхнуло с прежней силой. Павел ни одной минуты не думал, что генералиссимус сделается теперь покорным проводником его взглядов и его системы. Командуя войсками, Суворов, конечно, расстроил бы всю с таким трудом созданную Павлом военную организацию. Этого император не мог допустить. Он предпочитал вызвать изумление Европы и скрытое возмущение всего русского населения, чем поступиться прусской муштровкой.
Тот факт, что корпуса Римского-Корсакова и Германа, в которых незыблемо соблюдался устав Павла I, были наголову разбиты, а полки Суворова, не выполнявшие этого устава, одержали блистательные победы, еще больше раздражал императора.
Через несколько дней после указа об опале Суворова император издал следующий приказ, относившийся к вернувшейся из похода суворовской армии:
«…Во всех частях сделано упущение; даже и обыкновенный шаг ни мало не сходен с предписанным уставом».
Один историк справедливо вспомнил по – поводу этого последнего приказа упрек русскому корпусу в Мобеже в 1814 году насчет недостаточно четкого шага и ответ М. Воронцова, что это тот самый шаг, которым русская армия дошла до Парижа.
Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: австрийцы всячески порочили, полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении, а недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.
Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно прежде всего отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова князь Андрей Горчаков пишет из Италии Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев». Таким образом, со всех Сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.
И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в «вину» Суворову, было выделено назначение дежурного адъютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.
Суворов, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против опруссачивания армии, оставался приверженцем монархического режима.
Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.
– При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, – произнес он однажды.
Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:
– Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев!
Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновничья монархия Екатерины и, тем более, Павла вызывала в нем резкий протест, но самую сущность ее как системы, как политического и социального порядка он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.
23 апреля, в глухую полночь, Суворов медленно въехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было больше увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.
Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.
С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78