Однако послабление епископу длилось недолго: раз, когда Шульцу стали замечать, что он щадит архиерея, он ответил:
– Не могу же я, господа, не делать разницы между Трубецким, у которого мне подают блюдо его лакеи, и архиереем, который всегда сам меня потчует.
Это было передано Смарагду и послужило началом владычного неудовольствия, которое вскоре затем усилилось ещё одним обстоятельством, после которого между владыкою и Шульцем произошёл разрыв. Причиною тому был приезд в Орёл какого-то важного чиновника центрального духовного учреждения. Может быть, это был директор синодальной канцелярии, а может быть, что-нибудь даже ещё более достопримечательное. Смарагд чествовал заезжего гостя в своём архиерейском доме вечернею трапезою, а Шульц был в числе возлежавших и, по обыкновению, один оживлял пир своим весёлым и злым остроумием.
Благодаря ему зашла беседа за ночь, и “недоставшу вину” владыка восплескал руками, что у него было призывным знаком для слуг; но слуги, не чая позднего дополнения к столу, отлучились. Тогда архиерей живо встал и, чтобы не распустить компанию, подобрав свою бархатную рясу, побежал с такою резвостию, что, чрезвычайно удивлённый этою прыткостию епископа, Шульц на другой же день начал рассказывать, как резво умеют наши владыки бегать перед чиновниками.
Смарагду это совсем не понравилось. Он нашёл, что Шульц “нехорош в компании”, но, однако, его высокопреосвященство никак не мог освободиться от довольно тяжкого нравственного влияния майора: Шульц ни за что не хотел спускать с глаз архиерейскую распрю с губернатором и придумал такую штуку, чтобы обнародовать положение их фондов во всеобщее сведение.
Это имеет особенный интерес, потому что тут мы можем получить довольно ясное указание, как несправедливы некоторые нарекания на архиереев, будто бы нимало не дорожащих общественным мнением.
Нижеследующий случай покажет, что даже и Смарагд был чуток к совету Сираха “пещись об имени своём”.
На светлом окне серого домика на Полешской площади “сожжённого” города Орла в один прекрасный день совершенно для всех неожиданно появились два чучела: одно было красный петух в игрушечной каске, с золочёными игрушечными же шпорами и бакенбардами; а другое – маленький, опять-таки игрушечный же козёл с бородою, покрытый чёрным лоскутком, свёрнутым в виде монашеского клобука. Козёл и петух стояли друг против друга в боевой позиции, которая от времени до времени изменялась. В этом и заключалась вся штука. Смотря по тому, как стояли дела князя с архиереем, то есть: кто кого из них одолевал (о чем Шульц всегда имел подробные сведения), так и устраивалась группа. То петух клевал и бил взмахами крыла козла, который, понуря голову, придерживал лапою сдвигавшийся на затылок клобук; то козёл давил копытами шпоры петуха, поддевая его рогами под челюсти, отчего у того голова задиралась кверху, каска сваливалась на затылок, хвост опускался, а жалостно разинутый клюв как бы вопиял о защите.
Все знали, что это значит, и судили о ходе борьбы по тому, “как у Шульца на окне архиерей с князем дерутся”.
Это был первый проблеск гласности в Орле, и притом гласности бесцензурной.
Не знаю, как интересовался этим князь Пётр Иванович. Может быть, что этот губернатор, по приписываемым ему словам “сильно занятый поджогами”, за недосугами и не знал, что изображали шульцевы манекены; но преосвященный это знал и очень следил за этим делом. Особенно с тех пор, когда фонды Смарагда в Петербурге совсем пали, бедный старец очень интересовался: как разумеют о нем люди? – и частенько, говорят, посылал некоего, поныне ещё, кажется, здравствующего в Орле мужа “приватно пройтись и посмотреть, что представляют у Шульца на окне фигуры: какая какую борет?”
Муж ходил, смотрел и доносил – не знаю, все ли сполна. Когда у Шульца на окне козёл бодал петуха и сбивал с него каску, – владыку это куражило, и он веселел, а когда петух щипал и шпорил козла, то это производило действие противоположное.
Не наблюдать за фигурами, впрочем, было и невозможно, потому что бывали случаи, когда козёл представал очам прохожих с аспидною дощечкою, на которой было крупно начертано: “П-р-и-х-о-д”, а внизу, под сим заголовком, писалось: “такого-то числа: взял сто рублей и две головы сахару” или что-нибудь в этом роде. Говорили, что эти цифры большею частью имели живое отношение к действительности, и потому за них жутко доставалось всем, кто мог быть заподозрен в нескромности. Но предпринять против этого ничего нельзя было, так как против устроенного майором Шульцем органа гласности не действовала ни предварительная цензура, ни расширившая свободу печати система предостережений, до благодеяний которой, впрочем, ещё и поныне не дожил издающийся в моем родном городе “Орловский вестник”.
Сколь счастливее его были оные приснопамятные шутовские органы гласности, изобретённые Шульцем! И зато они сравнительно сильнее действовали. По крайней мере то несомненно, что крутой из крутых и смелый до дерзости архиерей их серьёзно боялся. Можно думать, что если бы не они, то анекдоты о Смарагде, вероятно, имели бы ещё более жёсткий и мрачный характер, от которого владыку воздерживало только одно шутки ради устроенное пугало.
Надеюсь, что рассказанными мелочами из моих отроческих воспоминаний об архиерее, которого я знал в оную безгласную пору на Руси, я в некоторой степени показал примером, что и самые крутые из архиереев не остаются безучастными к общественному мнению, а потому такое нарекание на них едва ли справедливо. Теперь же я на том же самом Смарагде представлю другой пример, который может показать, что и обвинение архиереев в безучастии и жестокости тоже может быть не всегда верно.
Но пусть вместо наших рассуждений говорят сами маленькие “события”.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На долю Орла выпало довольно суровых владык, между коими, по особенному своему жестокосердию, известны Никодим и опять-таки тот же Смарагд Крижановский. О жестокостях Никодима я слыхал ужасные рассказы и песню, которая начиналась словами:
Архиерей наш Никодим
Архилютый крокодил.
Но многие жестокости Смарагда я сам лично видел и сам оплакивал моими ребячьими слезами истомлённых узников орловской Монастырской слободы, где они с плачем глодали плесневые корки хлеба, собираемые милостыней. Я видал, как священники целовали руки некоего жандармского вахмистра, ростовщика, имевшего здесь дом и огород, на коем бесплатно работали должные и не должные ему подначальные попы и дьяконы, за то только, чтобы этот вахмистр “поговорил о них секретарю”, деньгами которого будто бы оперировал этот воин.
У меня на этой Монастырской слободке жил один мой гимназический товарищ, сын этапного офицера, семья которого мне в детстве представлялась семьёю тех трех праведников, ради которых господь терпел на земле орловские “проломленные головы”. Это в самом деле была очень добрая семья, состоявшая из отца, белого, как лунь, коротенького старичка, который два раза в неделю с огромною “валентиновскою” саблею при бедре садился верхом на сытую игренюю кобылку и выводил за кромскую заставу арестантские этапы. Арестанты его любили и, как был слух, не бегали из-под его конвоя только потому, что им “было жалко его благородие”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– Не могу же я, господа, не делать разницы между Трубецким, у которого мне подают блюдо его лакеи, и архиереем, который всегда сам меня потчует.
Это было передано Смарагду и послужило началом владычного неудовольствия, которое вскоре затем усилилось ещё одним обстоятельством, после которого между владыкою и Шульцем произошёл разрыв. Причиною тому был приезд в Орёл какого-то важного чиновника центрального духовного учреждения. Может быть, это был директор синодальной канцелярии, а может быть, что-нибудь даже ещё более достопримечательное. Смарагд чествовал заезжего гостя в своём архиерейском доме вечернею трапезою, а Шульц был в числе возлежавших и, по обыкновению, один оживлял пир своим весёлым и злым остроумием.
Благодаря ему зашла беседа за ночь, и “недоставшу вину” владыка восплескал руками, что у него было призывным знаком для слуг; но слуги, не чая позднего дополнения к столу, отлучились. Тогда архиерей живо встал и, чтобы не распустить компанию, подобрав свою бархатную рясу, побежал с такою резвостию, что, чрезвычайно удивлённый этою прыткостию епископа, Шульц на другой же день начал рассказывать, как резво умеют наши владыки бегать перед чиновниками.
Смарагду это совсем не понравилось. Он нашёл, что Шульц “нехорош в компании”, но, однако, его высокопреосвященство никак не мог освободиться от довольно тяжкого нравственного влияния майора: Шульц ни за что не хотел спускать с глаз архиерейскую распрю с губернатором и придумал такую штуку, чтобы обнародовать положение их фондов во всеобщее сведение.
Это имеет особенный интерес, потому что тут мы можем получить довольно ясное указание, как несправедливы некоторые нарекания на архиереев, будто бы нимало не дорожащих общественным мнением.
Нижеследующий случай покажет, что даже и Смарагд был чуток к совету Сираха “пещись об имени своём”.
На светлом окне серого домика на Полешской площади “сожжённого” города Орла в один прекрасный день совершенно для всех неожиданно появились два чучела: одно было красный петух в игрушечной каске, с золочёными игрушечными же шпорами и бакенбардами; а другое – маленький, опять-таки игрушечный же козёл с бородою, покрытый чёрным лоскутком, свёрнутым в виде монашеского клобука. Козёл и петух стояли друг против друга в боевой позиции, которая от времени до времени изменялась. В этом и заключалась вся штука. Смотря по тому, как стояли дела князя с архиереем, то есть: кто кого из них одолевал (о чем Шульц всегда имел подробные сведения), так и устраивалась группа. То петух клевал и бил взмахами крыла козла, который, понуря голову, придерживал лапою сдвигавшийся на затылок клобук; то козёл давил копытами шпоры петуха, поддевая его рогами под челюсти, отчего у того голова задиралась кверху, каска сваливалась на затылок, хвост опускался, а жалостно разинутый клюв как бы вопиял о защите.
Все знали, что это значит, и судили о ходе борьбы по тому, “как у Шульца на окне архиерей с князем дерутся”.
Это был первый проблеск гласности в Орле, и притом гласности бесцензурной.
Не знаю, как интересовался этим князь Пётр Иванович. Может быть, что этот губернатор, по приписываемым ему словам “сильно занятый поджогами”, за недосугами и не знал, что изображали шульцевы манекены; но преосвященный это знал и очень следил за этим делом. Особенно с тех пор, когда фонды Смарагда в Петербурге совсем пали, бедный старец очень интересовался: как разумеют о нем люди? – и частенько, говорят, посылал некоего, поныне ещё, кажется, здравствующего в Орле мужа “приватно пройтись и посмотреть, что представляют у Шульца на окне фигуры: какая какую борет?”
Муж ходил, смотрел и доносил – не знаю, все ли сполна. Когда у Шульца на окне козёл бодал петуха и сбивал с него каску, – владыку это куражило, и он веселел, а когда петух щипал и шпорил козла, то это производило действие противоположное.
Не наблюдать за фигурами, впрочем, было и невозможно, потому что бывали случаи, когда козёл представал очам прохожих с аспидною дощечкою, на которой было крупно начертано: “П-р-и-х-о-д”, а внизу, под сим заголовком, писалось: “такого-то числа: взял сто рублей и две головы сахару” или что-нибудь в этом роде. Говорили, что эти цифры большею частью имели живое отношение к действительности, и потому за них жутко доставалось всем, кто мог быть заподозрен в нескромности. Но предпринять против этого ничего нельзя было, так как против устроенного майором Шульцем органа гласности не действовала ни предварительная цензура, ни расширившая свободу печати система предостережений, до благодеяний которой, впрочем, ещё и поныне не дожил издающийся в моем родном городе “Орловский вестник”.
Сколь счастливее его были оные приснопамятные шутовские органы гласности, изобретённые Шульцем! И зато они сравнительно сильнее действовали. По крайней мере то несомненно, что крутой из крутых и смелый до дерзости архиерей их серьёзно боялся. Можно думать, что если бы не они, то анекдоты о Смарагде, вероятно, имели бы ещё более жёсткий и мрачный характер, от которого владыку воздерживало только одно шутки ради устроенное пугало.
Надеюсь, что рассказанными мелочами из моих отроческих воспоминаний об архиерее, которого я знал в оную безгласную пору на Руси, я в некоторой степени показал примером, что и самые крутые из архиереев не остаются безучастными к общественному мнению, а потому такое нарекание на них едва ли справедливо. Теперь же я на том же самом Смарагде представлю другой пример, который может показать, что и обвинение архиереев в безучастии и жестокости тоже может быть не всегда верно.
Но пусть вместо наших рассуждений говорят сами маленькие “события”.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На долю Орла выпало довольно суровых владык, между коими, по особенному своему жестокосердию, известны Никодим и опять-таки тот же Смарагд Крижановский. О жестокостях Никодима я слыхал ужасные рассказы и песню, которая начиналась словами:
Архиерей наш Никодим
Архилютый крокодил.
Но многие жестокости Смарагда я сам лично видел и сам оплакивал моими ребячьими слезами истомлённых узников орловской Монастырской слободы, где они с плачем глодали плесневые корки хлеба, собираемые милостыней. Я видал, как священники целовали руки некоего жандармского вахмистра, ростовщика, имевшего здесь дом и огород, на коем бесплатно работали должные и не должные ему подначальные попы и дьяконы, за то только, чтобы этот вахмистр “поговорил о них секретарю”, деньгами которого будто бы оперировал этот воин.
У меня на этой Монастырской слободке жил один мой гимназический товарищ, сын этапного офицера, семья которого мне в детстве представлялась семьёю тех трех праведников, ради которых господь терпел на земле орловские “проломленные головы”. Это в самом деле была очень добрая семья, состоявшая из отца, белого, как лунь, коротенького старичка, который два раза в неделю с огромною “валентиновскою” саблею при бедре садился верхом на сытую игренюю кобылку и выводил за кромскую заставу арестантские этапы. Арестанты его любили и, как был слух, не бегали из-под его конвоя только потому, что им “было жалко его благородие”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36