.. и притом я был уверен, что имя "Филипп Кольберг" не может принадлежать человеку малообразованному. Я получил неодолимую и притом чуждую всяких сомнений веру, что человек, носящий это имя, должен быть какой-то превосходнейший человек, которому нет никого подобного на свете.
Но зато эти размышления над письмом, а частию и присутствие здесь девицы Альтанской было причиною, что я не успел не только переговорить с почтальоном насчет ожидаемого мною ответа на мое послание в Тверь, а даже совсем позабыл об этом неприятном обстоятельстве и не тревожился им, пока оно дало мне себя почувствовать.
XVII
Всего более в эту пору меня занимало, что я по глубокому и, как после оказалось, совершенно безошибочному предчувствию попал в самый центр сокровеннейших тайн двух милых мне женщин, из которых притом одна была моя мать.
Правда, что вместе с этим открытием (предчувствия мои я могу считать и не предчувствиями, а проницательностию, и потому выводы этой проницательности принимать за открытия) - и этим именно открытием я наносил своему сердцу небольшую рану, потому что после вчерашнего вечернего созерцания Харитины Альтанской я уже снова начинал чувствовать, что во мне зашевелилось нечто подобное тем возвышенным, конечно любовным, тревогам, какие я испытал в Твери. Теперь, когда обнаружилось, что на свете несомненно существует кто-то, которому она пишет и притом сама собственноручно отправляет на почту свои письма, - я видел необходимость переменить позицию и уж строго держаться роли друга, чего мне, признаться сказать, не особенно хотелось, так как Харита была не то что тверская барышня: той было тридцать лет, и она приходилась наполовину меня старше, между тем как этой шел девятнадцатый год, и, стало быть, я был моложе ее только тремя годами. Но, однако, я утешался тем, что буду хранить ее тайну.
Что же относится до тайны матери, то тут я предчувствовал одно, что тут пылает какая-то купина, пламень которой должен быть для меня свят, и сказал своему пытливому уму: "Не касайся семо".
Все это я обдумал, идучи рядом с Альтанской, которая, овладев мною, вела к отцу. Мы шли с нею в полном молчании и не мешали друг другу. Это был для меня первый опыт приятного молчания, и он мне чрезвычайно удался и полюбился.
Они жили в небольшом сереньком домике с стеклянною галереею, в конце которой была дверь с небольшою медною дощечкою, на которой вместо имени профессора значилась следующая странная латинская надпись: "Nisi ter pulsata aperietur tibi porta, honestus abeas", то есть: "Если по троекратном стуке дверь тебе не отворится, то знай честь и отходи прочь".
Харитина постучала трижды в эту дверь, она нам отворилась, и мы вошли в очень скромное помещение.
Старый профессор собирался на лекцию, но встретил меня очень ласково, наскоро закусил с нами и ушел, поручив меня попечениям дочери; но бедной девушке было, кажется, совсем не до забот обо мне. Она, видимо, перемогалась и старалась улыбаться отцу и мне, но от меня не скрылось, что у нее подергивало губы - и лицо ее то покрывалось смертною бледностию, то по нем выступали вымученные сине-розовые пятна.
Простодушный младенческий взгляд старика, кажется, ничего этого не замечал в то время, когда он навязывал меня на руки дочери, но я был гораздо прозорливее и практичнее и поспешил как можно скорее оставить ее в покое.
Не помню, какой я именно выбрал предлог для того, чтобы ей откланяться, - но она сделала эту выдумку совершенно излишнею. Вместо ответа на мое прощанье она взглянула на меня полными слез глазами и, крепко стиснув мою руку, произнесла по-малороссийски:
- Спасибо вам, сердце! Маму вашу поцелуйте.
Я понял, что Харитина уразумела мою деликатность и, оценив ее, платит мне трогательнейшею откровенностью, - и с гордым спокойствием держал мою роль, сказав ей прежним спокойным током:
- Прощайте, Харитина Ивановна.
- Ивановна! - отвечала она, удерживая мою руку в своей руке. - Не зовите меня Харитиной Ивановной: нехай я буду для вас просто ваша Христя.
- Извольте.
- Ну так скажите мне: "Помилуй тебя боже, моя милая Христя".
Я повторил ее задушевные слова и поцеловал ее руку.
- Вот это так - по-нашему, - отвечала она и, выпустив мою руку, сама дала мне знак скорее уходить, что я немедленно и исполнил, но сейчас же снова очутился в большом затруднении. Проходя по стеклянной галерее, я по какому-то невольному побуждению взглянул в окно комнаты, в которой оставил Христю, - и увидел, что бедная девушка лежала ниц на полу и, вытянув крепко схваченные руки, с таким усилием удерживала свои рыдания, что ее спину и плечи судорожно вело и коробило, меж тем как тонкие белые пальцы нежных рук посинели и корчились.
Первая мысль моя была вернуться к ней и помочь ей встать и перейти на постель; потом я это отменил и хотел послать ей из кухни их прислугу; но еще через минуту нашел, что и это, вероятно, было бы ей неприятно. Мне показалось, что ее, неведомое мне, гордое, молчаливое горе должно ожесточаться от всякого непрошенного и - увы - всегда бессильного участия. Я готов был сам зарыдать и, надвинув шапку, опрометью выбежал на улицу, по которой не успел сделать и десяти шагов, как меня нагнал мой приятель Пенькновский.
XVIII
Мой грандиозный коллега был теперь в новой, слишком для него просторной, поношенной венгерке с шнурами, в четырехугольной польской шапочке и с хлыстом в руках,
Полный своей скорби за Христю, я хотел от него убежать, но это было невозможно.
- Здравствуй, Праотцев! - вскричал он, хватая меня за руку. - Вот я думал, что мы с тобой уже совсем расстались, а между тем опять привелось...
- Отчего же совсем расстаться? - отвечал я, стараясь скрыть свое волнение.
- А так, брат... знаешь, у нас того... Э, да ты, кажется, чего-то плакал? Ты - вечная плакса.
- Вовсе я не плакал и не плакса, - отвечал я и начал расспрашивать его, что такое у них "того"...
- Тссс! говори тише! у нас в доме говорят про страшные дела: в Австрии революция.
- Ну, а вам что за дело до Австрии?
- Да это тебе нет дела, потому что ты русский, а там, братец, венгерцы воюют.
- Так что же такое?
- Как что? - это старые наши польские союзники: polak z wegrem dwa bratanki, jak do szabli, tak do szklanki Поляк с венгром - братья, как по оружию, так и за бутылкой. (Перев. Н. С. Лескова). Они нам свои.
Я этому несколько удивился, потому что венгерцы, в моем тогдашнем понимании, были те люди, которые носят по селам лекарственные снадобья да янтарные четки и крестики; но Пенькновский разъяснил мне, что есть еще и другие венгерцы - очень храбрые, и что вот с теми-то он как нельзя более заинтересован в их революции.
- Неужто же ты, мол, пойдешь в их революцию?
- Нет, честное слово - пойду: если все пойдут, так и я пойду. Но помни, брат Меркул, - заключил он, остановясь и схватив обе мои руки, - помни, что мы все-таки товарищи, и если мы встретимся друг с другом с оружием в руках в бою, я закричу: "Скачи мимо!" и тебя не ударю.
- И я тоже, и я тебя ни за что не ударю, - отвечал я.
- Щадить друг друга, щадить, как должно благородным людям и однокашникам. Слышишь?
- Хорошо, непременно пощажу, - отвечал я.
- Махни саблей - и мимо.
- Махну - и мимо.
- Честное слово?
- Честное слово.
- Руку от сердца!
Я подал руку.
Заключив этот союз взаимной пощады, мы крепко стиснули друг другу руки и поцеловались, что, впрочем, не обратило на нас особенное внимание прохожих - вероятно потому, что в тогдашнем ополяченном киевском обществе поцелуи при уличных встречах знакомых мужчин были делом весьма обыкновенным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Но зато эти размышления над письмом, а частию и присутствие здесь девицы Альтанской было причиною, что я не успел не только переговорить с почтальоном насчет ожидаемого мною ответа на мое послание в Тверь, а даже совсем позабыл об этом неприятном обстоятельстве и не тревожился им, пока оно дало мне себя почувствовать.
XVII
Всего более в эту пору меня занимало, что я по глубокому и, как после оказалось, совершенно безошибочному предчувствию попал в самый центр сокровеннейших тайн двух милых мне женщин, из которых притом одна была моя мать.
Правда, что вместе с этим открытием (предчувствия мои я могу считать и не предчувствиями, а проницательностию, и потому выводы этой проницательности принимать за открытия) - и этим именно открытием я наносил своему сердцу небольшую рану, потому что после вчерашнего вечернего созерцания Харитины Альтанской я уже снова начинал чувствовать, что во мне зашевелилось нечто подобное тем возвышенным, конечно любовным, тревогам, какие я испытал в Твери. Теперь, когда обнаружилось, что на свете несомненно существует кто-то, которому она пишет и притом сама собственноручно отправляет на почту свои письма, - я видел необходимость переменить позицию и уж строго держаться роли друга, чего мне, признаться сказать, не особенно хотелось, так как Харита была не то что тверская барышня: той было тридцать лет, и она приходилась наполовину меня старше, между тем как этой шел девятнадцатый год, и, стало быть, я был моложе ее только тремя годами. Но, однако, я утешался тем, что буду хранить ее тайну.
Что же относится до тайны матери, то тут я предчувствовал одно, что тут пылает какая-то купина, пламень которой должен быть для меня свят, и сказал своему пытливому уму: "Не касайся семо".
Все это я обдумал, идучи рядом с Альтанской, которая, овладев мною, вела к отцу. Мы шли с нею в полном молчании и не мешали друг другу. Это был для меня первый опыт приятного молчания, и он мне чрезвычайно удался и полюбился.
Они жили в небольшом сереньком домике с стеклянною галереею, в конце которой была дверь с небольшою медною дощечкою, на которой вместо имени профессора значилась следующая странная латинская надпись: "Nisi ter pulsata aperietur tibi porta, honestus abeas", то есть: "Если по троекратном стуке дверь тебе не отворится, то знай честь и отходи прочь".
Харитина постучала трижды в эту дверь, она нам отворилась, и мы вошли в очень скромное помещение.
Старый профессор собирался на лекцию, но встретил меня очень ласково, наскоро закусил с нами и ушел, поручив меня попечениям дочери; но бедной девушке было, кажется, совсем не до забот обо мне. Она, видимо, перемогалась и старалась улыбаться отцу и мне, но от меня не скрылось, что у нее подергивало губы - и лицо ее то покрывалось смертною бледностию, то по нем выступали вымученные сине-розовые пятна.
Простодушный младенческий взгляд старика, кажется, ничего этого не замечал в то время, когда он навязывал меня на руки дочери, но я был гораздо прозорливее и практичнее и поспешил как можно скорее оставить ее в покое.
Не помню, какой я именно выбрал предлог для того, чтобы ей откланяться, - но она сделала эту выдумку совершенно излишнею. Вместо ответа на мое прощанье она взглянула на меня полными слез глазами и, крепко стиснув мою руку, произнесла по-малороссийски:
- Спасибо вам, сердце! Маму вашу поцелуйте.
Я понял, что Харитина уразумела мою деликатность и, оценив ее, платит мне трогательнейшею откровенностью, - и с гордым спокойствием держал мою роль, сказав ей прежним спокойным током:
- Прощайте, Харитина Ивановна.
- Ивановна! - отвечала она, удерживая мою руку в своей руке. - Не зовите меня Харитиной Ивановной: нехай я буду для вас просто ваша Христя.
- Извольте.
- Ну так скажите мне: "Помилуй тебя боже, моя милая Христя".
Я повторил ее задушевные слова и поцеловал ее руку.
- Вот это так - по-нашему, - отвечала она и, выпустив мою руку, сама дала мне знак скорее уходить, что я немедленно и исполнил, но сейчас же снова очутился в большом затруднении. Проходя по стеклянной галерее, я по какому-то невольному побуждению взглянул в окно комнаты, в которой оставил Христю, - и увидел, что бедная девушка лежала ниц на полу и, вытянув крепко схваченные руки, с таким усилием удерживала свои рыдания, что ее спину и плечи судорожно вело и коробило, меж тем как тонкие белые пальцы нежных рук посинели и корчились.
Первая мысль моя была вернуться к ней и помочь ей встать и перейти на постель; потом я это отменил и хотел послать ей из кухни их прислугу; но еще через минуту нашел, что и это, вероятно, было бы ей неприятно. Мне показалось, что ее, неведомое мне, гордое, молчаливое горе должно ожесточаться от всякого непрошенного и - увы - всегда бессильного участия. Я готов был сам зарыдать и, надвинув шапку, опрометью выбежал на улицу, по которой не успел сделать и десяти шагов, как меня нагнал мой приятель Пенькновский.
XVIII
Мой грандиозный коллега был теперь в новой, слишком для него просторной, поношенной венгерке с шнурами, в четырехугольной польской шапочке и с хлыстом в руках,
Полный своей скорби за Христю, я хотел от него убежать, но это было невозможно.
- Здравствуй, Праотцев! - вскричал он, хватая меня за руку. - Вот я думал, что мы с тобой уже совсем расстались, а между тем опять привелось...
- Отчего же совсем расстаться? - отвечал я, стараясь скрыть свое волнение.
- А так, брат... знаешь, у нас того... Э, да ты, кажется, чего-то плакал? Ты - вечная плакса.
- Вовсе я не плакал и не плакса, - отвечал я и начал расспрашивать его, что такое у них "того"...
- Тссс! говори тише! у нас в доме говорят про страшные дела: в Австрии революция.
- Ну, а вам что за дело до Австрии?
- Да это тебе нет дела, потому что ты русский, а там, братец, венгерцы воюют.
- Так что же такое?
- Как что? - это старые наши польские союзники: polak z wegrem dwa bratanki, jak do szabli, tak do szklanki Поляк с венгром - братья, как по оружию, так и за бутылкой. (Перев. Н. С. Лескова). Они нам свои.
Я этому несколько удивился, потому что венгерцы, в моем тогдашнем понимании, были те люди, которые носят по селам лекарственные снадобья да янтарные четки и крестики; но Пенькновский разъяснил мне, что есть еще и другие венгерцы - очень храбрые, и что вот с теми-то он как нельзя более заинтересован в их революции.
- Неужто же ты, мол, пойдешь в их революцию?
- Нет, честное слово - пойду: если все пойдут, так и я пойду. Но помни, брат Меркул, - заключил он, остановясь и схватив обе мои руки, - помни, что мы все-таки товарищи, и если мы встретимся друг с другом с оружием в руках в бою, я закричу: "Скачи мимо!" и тебя не ударю.
- И я тоже, и я тебя ни за что не ударю, - отвечал я.
- Щадить друг друга, щадить, как должно благородным людям и однокашникам. Слышишь?
- Хорошо, непременно пощажу, - отвечал я.
- Махни саблей - и мимо.
- Махну - и мимо.
- Честное слово?
- Честное слово.
- Руку от сердца!
Я подал руку.
Заключив этот союз взаимной пощады, мы крепко стиснули друг другу руки и поцеловались, что, впрочем, не обратило на нас особенное внимание прохожих - вероятно потому, что в тогдашнем ополяченном киевском обществе поцелуи при уличных встречах знакомых мужчин были делом весьма обыкновенным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50