Внимание Филиппа привлекли бы собранные здесь картины: тут было несколько работ Марке, один Сислей, один Лебур. Госпожа Соммервьё представила меня гостям. На женщинах, в большинстве очень красивых, было множество драгоценностей. Почти все мужчины относились к типу крупных инженеров, все были рослые, с энергичными лицами. Я выслушивала имена, не вникая в них, так как знала, что все равно их не запомню. «Госпожа Годе», – сказала хозяйка дома. Я взглянула на госпожу Годе: это была красивая, чуть поблекшая блондинка. Находился тут и господин Годе, офицер ордена Почетного легиона; вид у него был властный. Я ничего о них не знала, однако подумала: «Годе? Годе? Я, кажется, где-то слышала это имя». Я спросила у хозяйки:
– Кто такой господин Годе?
– Годе – это один из магнатов металлургии, он директор Западной сталелитейной компании. Кроме того, он пользуется большим влиянием в каменноугольной промышленности.
Я решила, что, вероятно, Филипп упоминал это имя, а может быть, Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. Он внимательно посмотрел на лежавшую передо мной карточку (потому что не расслышал моей фамилии) и тотчас же спросил:
– Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
– Да, как же.
– Так я отлично знал вашего мужа! У него, вернее, у его отца, в Лимузене, я и начал работать. Начало было довольно унылое. Мне приходилось заведовать бумажной фабрикой; меня это ничуть не интересовало. Положение у меня было подчиненное. Ваш свекор был человек суровый, работать с ним было нелегко. Да, для меня Гандюмас – тяжелое воспоминание. – Он рассмеялся и добавил: – Простите за откровенность.
Пока он говорил, я все поняла… Миза! Это муж Миза!.. В памяти у меня ожил весь рассказ Филиппа, ожил так отчетливо, словно все промелькнуло у меня перед глазами. Итак, эта красивая женщина с ласковым и жалобным взглядом, сидящая вон там, на другом конце стола, и весело улыбающаяся соседу, – это та, которую когда-то вечером, на подушках перед угасающим камином обнял Филипп! Мне не верилось. В моем воображении жестокая, чувственная Миза приняла облик и тон новой Лукреции Борджа, новой Гермионы. Неужели Филипп так неверно описывал мне ее? Однако мне приходилось поддерживать разговор с ее мужем.
– Действительно, Филипп часто называл мне ваше имя. – И я добавила с некоторым усилием: – Ведь ваша жена была, если не ошибаюсь, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел от меня взор, видимо тоже почувствовав неловкость. («Что ему известно?» – мелькнуло у меня.)
– Да, они были друзьями детства, – сказал он. – Потом разошлись. Одилия не совсем хорошо вела себя в отношении Миза – то есть в отношении Мари-Терезы. Миза – это я так зову жену.
– Понимаю.
Я тут же спохватилась, что мой ответ может показаться двусмысленным, и заговорила о другом. Он стал объяснять мне взаимные интересы Франции и Германии в области стали, кокса и каменного угля, говорил о том, как эти важнейшие проблемы промышленности влияют на международную политику. Взгляды у него были широкие, и я слушала его с интересом. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
– Из Марокко? – ответил он. – Как же, он состоит в правлении одной из фирм, которые я возглавляю.
– Вы считаете его очень умным?
– Я его мало знаю. Знаю только, что он преуспел. После обеда я постаралась остаться с глазу на глаз с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и пыталась побороть свое желание, но жгучее любопытство толкало меня, и я к ней подошла. Она, видимо, удивилась. Я сказала:
– За обедом господин Годе напомнил мне, что вы когда-то хорошо знали моего мужа.
– Да, знала, – сухо ответила она. – Мы с Жюльеном несколько месяцев прожили в Гандюмасе.
Она бросила на меня странный взгляд – вопросительный и в то же время грустный. Словно она подумала: «А известна ли вам правда? И не напускная ли это любезность?» Странное дело – она не производила на меня отталкивающего впечатления, даже наоборот. Она показалась мне симпатичной. Меня трогало ее изящество, ее меланхолический и сосредоточенный вид. «Чувствуется, что это женщина, много выстрадавшая, – подумала я. – Как знать? Может быть, она хотела дать Филиппу счастье? Может быть, хотела, из любви к нему, предостеречь его от женщины, которая не могла принести ему ничего, кроме горя? Разве это так уж преступно?»
Я подсела к ней и попробовала внушить ей больше доверия. Час спустя мне удалось вызвать ее на разговор об Одилии. Она отозвалась о ней с каким-то смущением, и по этому я могла судить, до какой степени еще живы были чувства, которые всколыхнулись в ней при этих воспоминаниях.
– Мне очень трудно говорить об Одилии, – сказала она. – Я ее очень любила, очень восхищалась ею. Потом она причинила мне много горя, потом умерла. Мне не хочется бросать тень на ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова посмотрела на меня все тем же странным вопрошающим взглядом.
– Вы не думайте, прошу вас, будто я враждебно отношусь к ее памяти. Я столько слышала об Одилии, что в конце концов, напротив, стала считать ее как бы частью самой себя. Она, по-видимому, была необыкновенно хороша.
– Да, – сказала она с грустью, – изумительно хороша. Однако в ее взгляде чувствовалось нечто такое, что было мне неприятно. Немного… нет… не то что фальши… это чересчур резко, но… Не знаю, как вам это объяснить, пожалуй, какой-то торжествующей хитрости. Одилия принадлежала к числу людей, которым необходимо властвовать. Она всегда хотела навязать свою волю, свои убеждения. Она сознавала свое обаяние и поэтому была очень уверена в себе; она считала – пожалуй, вполне искренне, – что если она что-то утверждает, то тем самым это становится истиной. С вашим мужем, который ее боготворил, ей это удавалось, а со мною нет, и она мне этого не прощала.
Я слушала с болью в сердце. Я вновь видела Одилию такою, какою изображала ее Ренэ, какою изображала ее мать Филиппа; это была скорее Соланж Вилье в толковании Элен де Тианж, а вовсе не образ, созданный Филиппом, – не тот, который я любила.
– Как странно, – заметила я, – вы ее рисуете существом сильным, властным. А когда Филипп рассказывает о ней, я представляю себе хрупкую, часто недомогающую женщину, немного ребячливую и, в сущности, очень добрую.
– Да, – согласилась Миза, – это тоже верно, но мне кажется, все это было только внешнее. В глубине истинной сущности Одилии лежала дерзновенная отвага… как бы это сказать… отвага солдата, партизана. Например, когда она решила скрыть… впрочем, нет, вам мне не хочется об этом рассказывать.
– То, что вы называете дерзновенной отвагой, Филипп называет мужеством; он говорит, что мужество было одним из ее самых существенных достоинств.
– Да, пожалуй. В каком-то отношении это верно; но у нее не хватало мужества ограничивать самое себя. У нее доставало мужества, чтобы осуществлять то, чего ей хотелось. Это тоже превосходно, но куда легче.
– У вас есть дети? – спросила я.
– Есть, трое, – ответила она, потупившись, – двое сыновей и дочь.
Мы проговорили весь вечер и расстались почти что подругами. Впервые мое мнение в корне расходилось с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не бессердечная. Она была влюблена и ревновала. Мне ли осуждать ее? В последнюю минуту у меня вырвались слова, в которых я вскоре раскаялась. Я сказала:
– До свидания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Кто такой господин Годе?
– Годе – это один из магнатов металлургии, он директор Западной сталелитейной компании. Кроме того, он пользуется большим влиянием в каменноугольной промышленности.
Я решила, что, вероятно, Филипп упоминал это имя, а может быть, Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. Он внимательно посмотрел на лежавшую передо мной карточку (потому что не расслышал моей фамилии) и тотчас же спросил:
– Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
– Да, как же.
– Так я отлично знал вашего мужа! У него, вернее, у его отца, в Лимузене, я и начал работать. Начало было довольно унылое. Мне приходилось заведовать бумажной фабрикой; меня это ничуть не интересовало. Положение у меня было подчиненное. Ваш свекор был человек суровый, работать с ним было нелегко. Да, для меня Гандюмас – тяжелое воспоминание. – Он рассмеялся и добавил: – Простите за откровенность.
Пока он говорил, я все поняла… Миза! Это муж Миза!.. В памяти у меня ожил весь рассказ Филиппа, ожил так отчетливо, словно все промелькнуло у меня перед глазами. Итак, эта красивая женщина с ласковым и жалобным взглядом, сидящая вон там, на другом конце стола, и весело улыбающаяся соседу, – это та, которую когда-то вечером, на подушках перед угасающим камином обнял Филипп! Мне не верилось. В моем воображении жестокая, чувственная Миза приняла облик и тон новой Лукреции Борджа, новой Гермионы. Неужели Филипп так неверно описывал мне ее? Однако мне приходилось поддерживать разговор с ее мужем.
– Действительно, Филипп часто называл мне ваше имя. – И я добавила с некоторым усилием: – Ведь ваша жена была, если не ошибаюсь, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел от меня взор, видимо тоже почувствовав неловкость. («Что ему известно?» – мелькнуло у меня.)
– Да, они были друзьями детства, – сказал он. – Потом разошлись. Одилия не совсем хорошо вела себя в отношении Миза – то есть в отношении Мари-Терезы. Миза – это я так зову жену.
– Понимаю.
Я тут же спохватилась, что мой ответ может показаться двусмысленным, и заговорила о другом. Он стал объяснять мне взаимные интересы Франции и Германии в области стали, кокса и каменного угля, говорил о том, как эти важнейшие проблемы промышленности влияют на международную политику. Взгляды у него были широкие, и я слушала его с интересом. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
– Из Марокко? – ответил он. – Как же, он состоит в правлении одной из фирм, которые я возглавляю.
– Вы считаете его очень умным?
– Я его мало знаю. Знаю только, что он преуспел. После обеда я постаралась остаться с глазу на глаз с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и пыталась побороть свое желание, но жгучее любопытство толкало меня, и я к ней подошла. Она, видимо, удивилась. Я сказала:
– За обедом господин Годе напомнил мне, что вы когда-то хорошо знали моего мужа.
– Да, знала, – сухо ответила она. – Мы с Жюльеном несколько месяцев прожили в Гандюмасе.
Она бросила на меня странный взгляд – вопросительный и в то же время грустный. Словно она подумала: «А известна ли вам правда? И не напускная ли это любезность?» Странное дело – она не производила на меня отталкивающего впечатления, даже наоборот. Она показалась мне симпатичной. Меня трогало ее изящество, ее меланхолический и сосредоточенный вид. «Чувствуется, что это женщина, много выстрадавшая, – подумала я. – Как знать? Может быть, она хотела дать Филиппу счастье? Может быть, хотела, из любви к нему, предостеречь его от женщины, которая не могла принести ему ничего, кроме горя? Разве это так уж преступно?»
Я подсела к ней и попробовала внушить ей больше доверия. Час спустя мне удалось вызвать ее на разговор об Одилии. Она отозвалась о ней с каким-то смущением, и по этому я могла судить, до какой степени еще живы были чувства, которые всколыхнулись в ней при этих воспоминаниях.
– Мне очень трудно говорить об Одилии, – сказала она. – Я ее очень любила, очень восхищалась ею. Потом она причинила мне много горя, потом умерла. Мне не хочется бросать тень на ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова посмотрела на меня все тем же странным вопрошающим взглядом.
– Вы не думайте, прошу вас, будто я враждебно отношусь к ее памяти. Я столько слышала об Одилии, что в конце концов, напротив, стала считать ее как бы частью самой себя. Она, по-видимому, была необыкновенно хороша.
– Да, – сказала она с грустью, – изумительно хороша. Однако в ее взгляде чувствовалось нечто такое, что было мне неприятно. Немного… нет… не то что фальши… это чересчур резко, но… Не знаю, как вам это объяснить, пожалуй, какой-то торжествующей хитрости. Одилия принадлежала к числу людей, которым необходимо властвовать. Она всегда хотела навязать свою волю, свои убеждения. Она сознавала свое обаяние и поэтому была очень уверена в себе; она считала – пожалуй, вполне искренне, – что если она что-то утверждает, то тем самым это становится истиной. С вашим мужем, который ее боготворил, ей это удавалось, а со мною нет, и она мне этого не прощала.
Я слушала с болью в сердце. Я вновь видела Одилию такою, какою изображала ее Ренэ, какою изображала ее мать Филиппа; это была скорее Соланж Вилье в толковании Элен де Тианж, а вовсе не образ, созданный Филиппом, – не тот, который я любила.
– Как странно, – заметила я, – вы ее рисуете существом сильным, властным. А когда Филипп рассказывает о ней, я представляю себе хрупкую, часто недомогающую женщину, немного ребячливую и, в сущности, очень добрую.
– Да, – согласилась Миза, – это тоже верно, но мне кажется, все это было только внешнее. В глубине истинной сущности Одилии лежала дерзновенная отвага… как бы это сказать… отвага солдата, партизана. Например, когда она решила скрыть… впрочем, нет, вам мне не хочется об этом рассказывать.
– То, что вы называете дерзновенной отвагой, Филипп называет мужеством; он говорит, что мужество было одним из ее самых существенных достоинств.
– Да, пожалуй. В каком-то отношении это верно; но у нее не хватало мужества ограничивать самое себя. У нее доставало мужества, чтобы осуществлять то, чего ей хотелось. Это тоже превосходно, но куда легче.
– У вас есть дети? – спросила я.
– Есть, трое, – ответила она, потупившись, – двое сыновей и дочь.
Мы проговорили весь вечер и расстались почти что подругами. Впервые мое мнение в корне расходилось с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не бессердечная. Она была влюблена и ревновала. Мне ли осуждать ее? В последнюю минуту у меня вырвались слова, в которых я вскоре раскаялась. Я сказала:
– До свидания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53