Он никогда не говорил со мной об этом. Наоборот, ему, очевидно, хотелось, чтобы я думала, что в их отношениях ничто не изменилось. Впрочем, он еще довольно часто виделся с нею, но все-таки реже, чем прежде, и эти встречи не доставляли ему былой безоблачной радости. После прогулок с нею он возвращался домой уже не веселый и помолодевший, как раньше, а сосредоточенный и порою как бы в отчаянии. Несколько раз мне казалось, будто он собирается поделиться со мной своими переживаниями. Он брал меня за руку и говорил:
– Изабелла, вы избрали благую долю.
– Почему, друг мой?
– Потому что…
На этом он умолкал, но я отлично его понимала и без слов. Он по-прежнему посылал Соланж цветы и обращался с ней как с обожаемой женщиной. Дон-Кихот и Ланселот оставались себе верны. Но в заметках, относящихся к 1923 году, которые я нашла в его бумагах, чувствуется грусть.
«17 апреля. Прогулка с С., Монмартр. Мы поднялись на площадь Холма, зашли в кафе и сели на террасе. Печенье и лимонад. Соланж попросила плитку шоколада и стала есть ее тут же, как девочка. Отчетливо повторились впечатления, забытые мною со времени Одилии – Франсуа. Соланж старается быть непринужденной, сердечной; она очень ласкова со мной, очень добра. Но чувствую, что она думает о другом. У нее та же томность, какая была у Одилии после ее первого бегства, и так же, как Одилия, она тщательно избегает объяснения. Едва только я заговариваю о ней, о нас, она ускользает, выдумывая какую-нибудь забаву. Сегодня она наблюдает за прохожими и потешается, пытаясь по их жестам, по внешнему виду угадать, что они собою представляют. У кафе остановилось такси, и его шофер уселся за столик с двумя женщинами, которых он вез; это дало Соланж повод сочинить целую историю. Я стараюсь разлюбить ее, и ничего у меня не выходит. Она все так же привлекательна – загорелая, сильная.
– Вы грустите, дорогой мой, – говорит она. – Что с вами? Согласитесь: жизнь – занятнейшая вещь. Вы подумайте только – ведь во всех этих несуразных домишках обретаются мужчины и женщины, за жизнью которых любопытно было бы понаблюдать. Подумайте, в Париже найдется несколько сотен местечек вроде этого, а в мире – несколько десятков Парижей. Что ни говорите, это восхитительно!
– Я не согласен с вами, Соланж; по-моему, жизнь – довольно любопытное представление, пока мы еще очень молоды. Когда же приближаешься, подобно мне, к сорока, когда обнаруживаешь суфлера, узнаешь нравы актеров, постигаешь механизм интриги – тогда хочется уйти прочь.
– Не люблю, когда вы так говорите. Вы еще ничего не видели.
– Ну как же, милая Соланж. Я уже просмотрел весь третий акт; по-моему, он не так-то уж хорош и не так-то весел; повторяется все одна и та же ситуация, и я отлично вижу, что так будет до самого конца; с меня достаточно, у меня нет ни малейшего желания видеть развязку.
– Вы – неблагодарный зритель, – возразила Соланж. – У вас прелестная жена, очаровательные приятельницы…
– Приятельницы?
– Да, сударь, приятельницы. Мне ваша жизнь известна.
Все это страшно в духе Одилии. Одного не могу себе простить, а именно – что эта грусть мне по душе. Есть какая-то таинственная услада в том, чтобы господствовать над жизнью, принимая ее всего лишь за печальное зрелище; это, конечно, услада гордыни – основного порока всех Марсена. Надо бы совершенно перестать видеться с Соланж. Тогда, быть может, все улеглось бы; но видеть ее и не любить – невозможно.
18 апреля. Долго беседовал вчера о любви со своим давнишним товарищем; ему уже за пятьдесят, а в свое время он был, говорят, одним из опаснейших донжуанов. Слушая его, я с удивлением убеждался, как мало счастья принесли ему многочисленные романы, которым завидуют окружающие.
– В сущности, – сказал он, – я любил только одну женщину: Клер П… но даже от нее как я под конец устал!
– А ведь она обворожительна, – заметил я.
– Ну, теперь вы уже не можете судить о ней. Она стала манерничать, жеманиться; она подделывается под то, что раньше было у нее совершенно естественно. Нет, я прямо-таки видеть ее не могу.
– А другие?
– А все другие были просто ничто.
Тут я назвал ему женщину, которая, по слухам, и теперь заполняет его жизнь.
– Я ее вовсе не люблю, – ответил он. – Я встречаюсь с ней по привычке. Она причинила мне нестерпимые страдания, много изменяла мне. Теперь я сужу о ней со стороны. Нет, право же, это – ничто.
Я слушал его, и у меня возникал вопрос: существует ли романтическая любовь, не следует ли от нее заранее отказаться? Только смерть спасает ее от поражения («Тристан»), но в этом же и ее смертный приговор.
19 апреля. Поездка в Гандюмас. Первая за три месяца. Несколько рабочих явились ко мне с жалобами: бедность, болезни. Перед лицом этих истинных бед я покраснел за свои воображаемые. Однако и в рабочей среде немало любовных драм.
Провел всю ночь без сна, в раздумьях над своей жизнью. Мне кажется, что вся она – длительное заблуждение. С виду я – человек, занятый определенной профессией. В действительности же единственной моей заботой была погоня за совершенным счастьем, которое я надеялся обрести в женщинах, – а безнадежнее такой погони и представить себе ничего нельзя. Совершенной любви нет, как нет совершенного правительства, и оппортунизм сердца – единственная мудрость в области чувств. Главное, не надо останавливаться на какой-то надуманной, полюбившейся нам позиции. Наши чувства зачастую не что иное, как застывшие слепки с наших чувств. Я мог бы мгновенно избавиться от чар Соланж; для этого нужно только взглянуть на ее истинный облик, который я ношу в себе с того самого дня, как познакомился с ней; это облик, написанный точным и жестоким мастером, и он никогда не изменялся во мне; но я не хочу его видеть.
20 апреля. Хотя Соланж уже не так дорожит мною, все же, едва только я хочу высвободиться, она подтягивает и закрепляет узы. Кокетство или милосердие?
23 апреля. В чем заключалась ошибка? Соланж меняется, как Одилия. Потому ли, что я допустил те же самые оплошности? Или потому, что я вторично избрал ту же участь? Нужно ли неуклонно скрывать то, что чувствуешь, чтобы сохранить то, что любишь? Надо ли быть ловким, изворачиваться, таиться, в то время как хотелось бы бездумно отдаться чувству? Теперь я уже ничего не понимаю.
27 апреля. Следовало бы каждое десятилетие стирать из своего сознания кое-какие мысли, которые опыт опроверг как ошибочные, вредные.
А именно:
а) женщины могут быть связаны обещанием или обетом. – Это неверно. «Женщины лишены нравственной основы, поведение их зависит от тех, кого они любят»;
б) существует совершенная женщина, и тогда любовь превращается в череду ничем не омрачаемых радостей чувственности, ума и сердца. – Это неверно. Два человеческих существа, подошедшие друг к другу, подобны двум кораблям, которые качаются на волнах; борта их сталкиваются и скрипят.
28 мая. Обед на авеню Марсо. Среди пулярдок и орхидей – умирающая тетя Кора. Элен заговорила со мной о Соланж.
– Бедный Марсена! – воскликнула она. – Какой вид у вас последнее время! Но, конечно, я знаю – вам тяжело.
– Не понимаю, что вы хотите сказать, – ответил я.
– Ну как же! Вы ведь все еще влюблены в нее. Я стал уверять, что она ошибается».
XXII
Красная записная книжка являет мне Филиппа гораздо более спокойного и лучше владеющего собой, чем он мне тогда казался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Изабелла, вы избрали благую долю.
– Почему, друг мой?
– Потому что…
На этом он умолкал, но я отлично его понимала и без слов. Он по-прежнему посылал Соланж цветы и обращался с ней как с обожаемой женщиной. Дон-Кихот и Ланселот оставались себе верны. Но в заметках, относящихся к 1923 году, которые я нашла в его бумагах, чувствуется грусть.
«17 апреля. Прогулка с С., Монмартр. Мы поднялись на площадь Холма, зашли в кафе и сели на террасе. Печенье и лимонад. Соланж попросила плитку шоколада и стала есть ее тут же, как девочка. Отчетливо повторились впечатления, забытые мною со времени Одилии – Франсуа. Соланж старается быть непринужденной, сердечной; она очень ласкова со мной, очень добра. Но чувствую, что она думает о другом. У нее та же томность, какая была у Одилии после ее первого бегства, и так же, как Одилия, она тщательно избегает объяснения. Едва только я заговариваю о ней, о нас, она ускользает, выдумывая какую-нибудь забаву. Сегодня она наблюдает за прохожими и потешается, пытаясь по их жестам, по внешнему виду угадать, что они собою представляют. У кафе остановилось такси, и его шофер уселся за столик с двумя женщинами, которых он вез; это дало Соланж повод сочинить целую историю. Я стараюсь разлюбить ее, и ничего у меня не выходит. Она все так же привлекательна – загорелая, сильная.
– Вы грустите, дорогой мой, – говорит она. – Что с вами? Согласитесь: жизнь – занятнейшая вещь. Вы подумайте только – ведь во всех этих несуразных домишках обретаются мужчины и женщины, за жизнью которых любопытно было бы понаблюдать. Подумайте, в Париже найдется несколько сотен местечек вроде этого, а в мире – несколько десятков Парижей. Что ни говорите, это восхитительно!
– Я не согласен с вами, Соланж; по-моему, жизнь – довольно любопытное представление, пока мы еще очень молоды. Когда же приближаешься, подобно мне, к сорока, когда обнаруживаешь суфлера, узнаешь нравы актеров, постигаешь механизм интриги – тогда хочется уйти прочь.
– Не люблю, когда вы так говорите. Вы еще ничего не видели.
– Ну как же, милая Соланж. Я уже просмотрел весь третий акт; по-моему, он не так-то уж хорош и не так-то весел; повторяется все одна и та же ситуация, и я отлично вижу, что так будет до самого конца; с меня достаточно, у меня нет ни малейшего желания видеть развязку.
– Вы – неблагодарный зритель, – возразила Соланж. – У вас прелестная жена, очаровательные приятельницы…
– Приятельницы?
– Да, сударь, приятельницы. Мне ваша жизнь известна.
Все это страшно в духе Одилии. Одного не могу себе простить, а именно – что эта грусть мне по душе. Есть какая-то таинственная услада в том, чтобы господствовать над жизнью, принимая ее всего лишь за печальное зрелище; это, конечно, услада гордыни – основного порока всех Марсена. Надо бы совершенно перестать видеться с Соланж. Тогда, быть может, все улеглось бы; но видеть ее и не любить – невозможно.
18 апреля. Долго беседовал вчера о любви со своим давнишним товарищем; ему уже за пятьдесят, а в свое время он был, говорят, одним из опаснейших донжуанов. Слушая его, я с удивлением убеждался, как мало счастья принесли ему многочисленные романы, которым завидуют окружающие.
– В сущности, – сказал он, – я любил только одну женщину: Клер П… но даже от нее как я под конец устал!
– А ведь она обворожительна, – заметил я.
– Ну, теперь вы уже не можете судить о ней. Она стала манерничать, жеманиться; она подделывается под то, что раньше было у нее совершенно естественно. Нет, я прямо-таки видеть ее не могу.
– А другие?
– А все другие были просто ничто.
Тут я назвал ему женщину, которая, по слухам, и теперь заполняет его жизнь.
– Я ее вовсе не люблю, – ответил он. – Я встречаюсь с ней по привычке. Она причинила мне нестерпимые страдания, много изменяла мне. Теперь я сужу о ней со стороны. Нет, право же, это – ничто.
Я слушал его, и у меня возникал вопрос: существует ли романтическая любовь, не следует ли от нее заранее отказаться? Только смерть спасает ее от поражения («Тристан»), но в этом же и ее смертный приговор.
19 апреля. Поездка в Гандюмас. Первая за три месяца. Несколько рабочих явились ко мне с жалобами: бедность, болезни. Перед лицом этих истинных бед я покраснел за свои воображаемые. Однако и в рабочей среде немало любовных драм.
Провел всю ночь без сна, в раздумьях над своей жизнью. Мне кажется, что вся она – длительное заблуждение. С виду я – человек, занятый определенной профессией. В действительности же единственной моей заботой была погоня за совершенным счастьем, которое я надеялся обрести в женщинах, – а безнадежнее такой погони и представить себе ничего нельзя. Совершенной любви нет, как нет совершенного правительства, и оппортунизм сердца – единственная мудрость в области чувств. Главное, не надо останавливаться на какой-то надуманной, полюбившейся нам позиции. Наши чувства зачастую не что иное, как застывшие слепки с наших чувств. Я мог бы мгновенно избавиться от чар Соланж; для этого нужно только взглянуть на ее истинный облик, который я ношу в себе с того самого дня, как познакомился с ней; это облик, написанный точным и жестоким мастером, и он никогда не изменялся во мне; но я не хочу его видеть.
20 апреля. Хотя Соланж уже не так дорожит мною, все же, едва только я хочу высвободиться, она подтягивает и закрепляет узы. Кокетство или милосердие?
23 апреля. В чем заключалась ошибка? Соланж меняется, как Одилия. Потому ли, что я допустил те же самые оплошности? Или потому, что я вторично избрал ту же участь? Нужно ли неуклонно скрывать то, что чувствуешь, чтобы сохранить то, что любишь? Надо ли быть ловким, изворачиваться, таиться, в то время как хотелось бы бездумно отдаться чувству? Теперь я уже ничего не понимаю.
27 апреля. Следовало бы каждое десятилетие стирать из своего сознания кое-какие мысли, которые опыт опроверг как ошибочные, вредные.
А именно:
а) женщины могут быть связаны обещанием или обетом. – Это неверно. «Женщины лишены нравственной основы, поведение их зависит от тех, кого они любят»;
б) существует совершенная женщина, и тогда любовь превращается в череду ничем не омрачаемых радостей чувственности, ума и сердца. – Это неверно. Два человеческих существа, подошедшие друг к другу, подобны двум кораблям, которые качаются на волнах; борта их сталкиваются и скрипят.
28 мая. Обед на авеню Марсо. Среди пулярдок и орхидей – умирающая тетя Кора. Элен заговорила со мной о Соланж.
– Бедный Марсена! – воскликнула она. – Какой вид у вас последнее время! Но, конечно, я знаю – вам тяжело.
– Не понимаю, что вы хотите сказать, – ответил я.
– Ну как же! Вы ведь все еще влюблены в нее. Я стал уверять, что она ошибается».
XXII
Красная записная книжка являет мне Филиппа гораздо более спокойного и лучше владеющего собой, чем он мне тогда казался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53