...И в тот короткий миг, когда я обернулся к операторам, мой коллега, отвечавший за звукозапись, показал руками, что и сейчас, в этом огромном, пустом зале, когда мерно стрекотали камеры и юпитеры жарили лицо Сталина, текст Верховного по-прежнему не идет на пленку... Я ощутил приступ тошноты, своды палаты начали рушиться на меня, сделалось душно, и я вдруг ощутил свою никчемную, крохотную малость. Зачем надо было класть жизнь на то, чтобы рваться вперед и наверх?! Жил бы себе тихо и незаметно! Умер бы дома, в кругу родных, не обрек бы их на грядущую муку и ужас! Но именно в момент отчаяния, в ситуации кризисной, решения приходят мгновенно... Когда Сталин, закончив читать выступление, снял фуражку, вытер вспотевший лоб и неторопливо пошел к выходу из Грановитой палаты, я обежал Большакова, который сопровождал Верховного, и сказал: "Товарищ Сталин, вам придется прочитать выступление еще раз..." Помню испуг Большакова, страх, который он не мог скрыть; никогда не забуду реакцию Сталина: "Это - почему?" Он спросил меня, не подымая глаз, голосом, полным усталого безразличия. И я, глядя на Большакова, словно гипнотизируя его, моля не выдавать мою вынужденную ложь, ответил: "В кинематографе принято делать дубль, товарищ Сталин". Верховный, наконец, медленно поднял на меня свои глаза; они только издали казались улыбчивыми и отеческими; когда я увидел их вблизи - желтые, постоянно двигающиеся, тревожные, - мне стало не по себе. Сталин медленно оборотился к Большакову; лицо наркома сделалось лепным - прочитывался каждый мускул; однако он согласно кивнул, хоть и не произнес ни слова. Медленно повернувшись, Сталин вернулся к выгородке, под жаркий свет юпитеров. Я подбежал к звукооператору, шепнул, чтоб он еще раз проверил все соединения, подошел к микрофону и постучал пальцем по сетке; звуковик обмяк в кресле, и некое подобие улыбки тронуло его бескровные губы - все в порядке, пошло! А в моей голове мелькнула шальная мысль: "Вот бы попросить: "товарищ Сталин, скажите-ка: раз-два-три, проба!" И я подумал: а ведь он бы выполнил мою просьбу - важно только было сказать приказным голосом...
...Дубль получился; Сталин так же, как и первый раз, не прощаясь ни с кем, медленно пошел к выходу; я семенил за Большаковым, который был, как всегда, на полшага за Иосифом Виссарионовичем. Уже около двери Сталин жестко усмехнулся: "И в кино одни Макиавелли".
Эти странные слова Сталина, которые так запомнились Киселеву, преследовали меня; я искал ответ на вопрос: "почему именно Макиавелли?"
Искал и не мог найти.
...В 1965 году писатель Лев Шейнин (в прошлом помощник Вышинского) позвонил мне из Кунцевской больницы: "Вы хотели поговорить с Вячеславом Михайловичем Молотовым? Он здесь, вместе с Полиной Семеновной, приезжайте, я вас представлю".
Через час я был у него в палате. Маленький, кругленький, работавший после освобождения из Лефортовской тюрьмы - главным редактором "Мосфильма", Шейнин был человеком улыбчивым, постоянно тянувшимся к людям. В разговорах, однако, был сдержан: как-никак именно он, помощник Генерального прокурора Союза, прибыл вместе со Сталиным в Ленинград на следующий день после убийства Кирова. О Вышинском как-то сказал во время прогулки по аллеям нашего писательского поселка в Пахре: "Это человек тайны, не стоит о нем, время не подошло". В другой раз, тоже во время прогулки, смеясь, заметил: "Когда меня привезли в Лефортово, я сказал следователю: "Если будет боржоми, подпишу все, что попросите, о моей, лично моей шпионской работе", - я-то знал, что исход один... Впрочем, я еще хранил иллюзии. Черток в этом смысле оказался самым умным". - "Кто такой Черток?" - "Это следователь Льва Борисовича Каменева... Чудовище был, а не человек... Он себе такое позволял, работая с Каменевым... Словом, когда за ним пришли, а это случилось через месяц после того, как Каменев был расстрелян, он прокричал: "Я вам не Каменев, меня вы не сломите!" - и сиганул с балкона". Я спросил: "Почему?" Шейнин поднял на меня свои глаза-маслины, судорожно вздохнул и ответил: "Милый, не прикасайтесь вы к этому, не надо, так лучше будет для вас..."
...Именно он, Шейнин, и завел меня в большую палату государственного пенсионера СССР, бывшего члена партии Молотова, и его жены, ветерана партии Жемчужиной. Разговор был светским; Молотов шутил, говоря, что, прочитав мою "Петровку, 38", он начал с опаской гулять по улицам, расспрашивал, над чем я работаю, как начал писать, имеет ли что-то общее с моей судьбой персонаж из моей повести "При исполнении служебных обязанностей" молодой пилот Павел Богачев, воспитывавшийся в детском доме, куда был отправлен после расстрела отца; когда я попросил о следующей встрече (я тогда готовился к роману "Майор Вихрь"), он ответил согласием, написал свой телефон на улице Грановского, попросив при этом никому его более не передавать.
Позвонил я ему, однако, только через год: то он уезжал на курорт, то я шастал по стране, работая в архивах.
Первый раз я поднялся к нему на Грановского, когда Полины Семеновны не стало уже; мы сидели в маленьком кабинете Молотова, обстановка которого напоминала фильмы тридцатых годов: кресла, обтянутые серой парусиной, стол с зеленым сукном, маленький бюст Ленина, в гостиной - книги в скромных шкафах, китайский гобелен и портрет Энгельса в деревянной рамке.
Молотов рассказал ряд эпизодов, связанных с январем сорок пятого, когда Черчилль обратился к Сталину за помощью во время Арденнского наступления немцев, дал анализ раскладу политических структур в тот месяц - как он ему представлялся; потом, улыбнувшись, заметил, что в то время Сталин уже практически "не затягивался, набивал трубку "Герцеговиной Флор", но табаком лишь пыхал". Не знаю почему, но именно тогда я и решил спросить его о Макиавелли.
Молотов цепко обсмотрел меня своими глазами-буравчиками, снял на мгновение пенсне, потер веки и ответил четкой формулировкой:
- Увлечение Макиавелли симптоматично, ибо свидетельствует о сползании в реакцию.
...Я уже знал тогда, что в тридцать шестом году какое-то время позиции Молотова были шатки, поскольку ни Каменев с Зиновьевым, ни Ольберг не назвали его имя в числе тех, кто "подлежал уничтожению"; были перечислены практически все ближайшие соратники вождя - Н. И. Ежов, Г. К. Орджоникидзе, К. Е. Ворошилов, Л. М. Каганович, но Молотова среди них не было. Лишь после того, как был убит Серго, и Молотов после этого выступил на февральско-мартовском Пленуме ЦК, его имя уже было включено в список будущих "жертв" на втором процессе по "делу" Пятакова.
Знал я тогда и то, что над Молотовым собрались тучи и накануне смерти Сталина: жена арестована как "враг народа", а сам он оттерт на третий план группой Маленкова - Берия. Поэтому меня потрясала та нескрываемая нежность, с которой он произносил имя Сталина; нежность была какой-то юношеской, восторженной, она даже несколько выпячивалась им, хотя Молотов, казалось, не был человеком позы.
- А как Сталин относился к Макиавелли? - спросил я, несколько опасаясь его реакции, ибо рискованная пересекаемость имен подчас вызывает в политиках (особенно с приставкой "экс") непредсказуемую реакцию.
Молотов ответил сдержанно:
- Сталин понимал, как чужд самому духу нашего общества строй мыслей этого философа. Сталин говорил правду, а Макиавелли всегда искал путь, чтобы ложь сделать правдой, - и, помедлив мгновение, он заключил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38