Войну Великоречин провел в окопах, был отмечен солдатскими наградами, получил звание батальонного комиссара; потом закончил аспирантуру, защитился и стал преподавателем марксизма в Горьковском педагогическом институте; единственным человеком, кто осмелился написать письмо моему отцу, когда тот сидел во Владимирском политическом изоляторе, был именно он, Алексей Ильич; люди моего поколения понимают, каким мужеством надо было обладать, чтобы пойти на это.
Вот он-то и рассказал мне, почему единственный раз в жизни напился допьяна, - ни до, ни после с ним такого не случалось.
- Я ведь мужик крестьянский, значит, памятливый... Поэтому меня, знаешь, прямо-таки ошеломило постановление Сталина о закрытии обществ - старых большевиков и политических каторжан и ссыльно-поселенцев. Произошло это летом тридцать пятого, вскоре после того как Каменев и Зиновьев были выведены на первый процесс в связи с убийством Сергея Мироновича... В день закрытия обществ я поднял в нашей истпартовской библиотеке подшивки номеров журнала "Каторга и ссылка". Просидел над ними всю ночь напролет, - это, кстати, мне потом ставили в вину на следствии: мол, интерес к "троцкистской клеветнической литературе"... И чем больше я читал, тем зябче становилось: и про Дзержинского там были статьи, и про Фрунзе, Каменева, Свердлова, про Ивана Никитича Смирнова, Антонова-Овсеенко, Дробниса, Радека, Енукидзе, Крыленко, Рыкова, Стуруа, Троцкого, Муралова, Пятакова, Шляпникова, Варейкиса, Кецховели, Бадаева, Орджоникидзе, Шаумяна, Бакаева, Мрачковского, Тер-Петросяна - Камо, Литвинова, а про Сталина - одно-два упоминания, всего-то... Писать про него стали после тридцать первого года, когда Зиновьев, восстановленный в партии, короновал Иосифа Виссарионовича "железным фельдмаршалом революции"... А уж как только Общество старых большевиков закрыли и журнал политкаторжан прихлопнули, порекомендовав перевести его на "спецхранение", - вот тогда и пошли захлебные статьи про то, что лишь Ленин и Сталин делали революцию.
Понял я той ужасной ночью, зачем Сталину понадобилось уничтожить академика Покровского! Друг Ильича, партийный историк, - вся наша плеяда по его книгам училась! В тридцать первом Сталин писал, что царскую Россию лупили все, кому не лень, - за ее отсталость; теперь, когда он стал "вождем", надо было переориентировать народ: "не нас били, а мы бьем и будем бить!" Покровский-то ограничивал рассмотрение советской истории лишь двадцать третьим годом последним годом работы Ильича; Сталин потребовал продлить историю, включить в учебники Семнадцатый съезд - съезд "Победителей", когда он сделался "Великим Стратегом"... А знаешь, кому он поручил эту работу в тридцать шестом? Не столько Жданову, сколько Бухарину, Радеку, Сванидзе, Файзулле Ходжаеву, Яковлеву, Лукину и Бубнову, зная уже, что дни этих людей сочтены, все они будут расстреляны! Можешь объяснить его логику?! Я - не могу! Почему именно смертникам он поручил сделать книгу о себе - "великом вожде революции"?! Полагал, что те до конца растопчут себя, принеся ему еще одну клятву в верности? Опозорятся, создав фальшивку? Или ему были нужны имена тех революционеров, которых знал мир, - как таким не поверить?! Но почему же тогда он не дождался выхода этой книги и расстрелял их?!
Алексей Ильич отхлебнул горячего, крепкого чая - волгарь, он был "водохлёбом" - и, сокрушенно покачав головой, продолжал:
- Напился я в ту ночь гнусно, до сих пор самого себя стыдно... Теперь-то я понимаю, отчего это случилось: когда я кончил читать старых большевиков, то по всем нормам чести я был обязан на первом же партийном собрании подняться и объявить во всеуслышание то, что я для себя открыл: не был Сталин "великим революционером" в начале века, никто тогда его не знал: не был он - наравне с Лениным - "вождем Октября"! Что ж нам сейчас голову дурачат?! Неужели мы беспамятное стадо, а не союз мыслящих?! Но, возражал я себе, отчего же все те, кто работал с Лениным до революции: Каменев, Орджоникидзе, Рыков с Зиновьевым, Бухарин, - все они начиная с тридцатого года звали партию следовать именно за Сталиным?! Как же им-то не верить?! Ведь Каменев с Зиновьевым начали славить Сталина не в тюрьме, а когда еще жили на свободе! А Радек?! Они, именно они начали создавать его культ, перья-то у них были золотые, воистину! Ну и придумал я тогда себе оправдание: мол, историки двадцатых годов были необъективны к Сталину, пользовались его скромностью, замалчивали его роль в революции...
Алексей Ильич набычился, голова у него была античной лепки, крепкая, крутолобая; замер, словно роденовский мыслитель, а потом закончил:
- Когда меня привели на пересуд - уже после расстрела Ежова, один из профессоров, шедший со мной по делу, сказал: "Я закончу свои показания здравицей в честь товарища Сталина - ведь именно он спас ленинцев от уничтожения бандой Ягоды и Ежова". А новый сосед, которого привезли из Москвы - он раньше в Наркомпросе работал, у Крупской, - процедил сквозь зубы: "Дорогие мои сотоварищи, если даже нонешний суд нас оправдает, то все равно через пару лет шлепнут, ибо по стране все равно поползет правда о том, что мы, ленинцы, перенесли, а ее, эту правду, без нового тридцать седьмого не изничтожить..."
...Когда отец вышел из тюрьмы, я спросил его, получил ли он письмо Алексея Ильича. Старик ответил, что ни от кого, кроме меня, писем ему не передавали.
А ведь великоречинское письмо я самолично опустил в почтовый ящик...
Алексей Ильич Великоречин умер в горькие годы застоя: сердце не могло смириться с ощущением тинной, засасывающей болотности - заплыл далеко в Черное море и не вернулся...
20
Мой многолетний партнер по бильярду, писатель Николай Асанов, был человеком труднейшей судьбы: впервые его арестовали в начале тридцатых, потом выпустили, вскоре забрали снова; каждый день он писал письма наркому внутренних дел Ягоде и прокурору Вышинскому, ответов, понятно, не получал. Отчаявшись, обратился к Сталину. Через две недели, в день Первого мая, в три часа утра, его подняли с нар и повели по бесконечным коридорам внутренней тюрьмы, пока он не оказался в большом кабинете.
Напротив него сидела женщина в глубоко декольтированном платье, ангельской красоты и кротости.
- Я не поверил своим глазам, - рассказывал Асанов, выцеливая шар. - Это была Марьяна, видный работник эн-ка-ве-дэ, жена одного из руководителей нашего писательского Союза. Я потянулся к ней, ощутив слезы счастья на щеках; она, однако, чуть отодвинулась, но сделала это так, что я сразу не ощутил пропасть между нами... Тем не менее ласковым, доброжелательным голосом она спросила, как я себя чувствую, нет ли каких жалоб, а затем предложила объяснить - более подробно, чем в письме товарищу Сталину, - почему я считаю несправедливым происшедшее со мной.
Сбиваясь, путаясь, испытывая желание приблизиться к ней, ощутить ее тепло - ведь мы же были на "ты" раньше, - я принялся излагать свое дело, а это ужасно, когда тебе приходится оправдываться в том, в чем ты никак не повинен. Наверное, я был смешон, жалок и неубедителен.
А за окном была рассветающая Москва, и гулькающие голуби ходили по отливам окон громадного кабинета Марьяны. Я ощущал запах ее духов и горечь длинных папирос, которые она курила, сосредоточенно слушая мое бормотание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38