Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.
Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?
Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое – прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.
Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.
– О чем вы толкуете, дорогие братья? – спросил он. – Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.
Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.
– Генерал Олаф, – обратился он ко мне, – благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.
– Ваше высочество, – отвечал я, – что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.
Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.
– Ваше высочество, – начал я, – должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.
Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.
– Это делает Константин, сын моего брата Льва, – сказал он. – И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.
– Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.
– Только однажды, генерал, это было правдой, – ответил принц. – Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.
– Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.
– У меня нет желания жить, генерал, – признался он. – О, я мог бы уже умереть!
– Не столь уж и трудно найти смерть, принц, – произнес я и покинул их.
Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения – поэтому-то я и произнес их, те слова.
И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.
Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?
Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое – прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.
Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.
– О чем вы толкуете, дорогие братья? – спросил он. – Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.
Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.
– Генерал Олаф, – обратился он ко мне, – благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.
– Ваше высочество, – отвечал я, – что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.
Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.
– Ваше высочество, – начал я, – должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.
Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.
– Это делает Константин, сын моего брата Льва, – сказал он. – И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.
– Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.
– Только однажды, генерал, это было правдой, – ответил принц. – Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.
– Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.
– У меня нет желания жить, генерал, – признался он. – О, я мог бы уже умереть!
– Не столь уж и трудно найти смерть, принц, – произнес я и покинул их.
Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения – поэтому-то я и произнес их, те слова.
И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.
Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73