К моим
мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то
грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое
чувство, близкое к отчаянию. Особенно тяжело было ночью. Мне постлали
постель в комнате рядом с спальней брата, и мне было слышно, как он не
спал и как вставал и подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке. Я
соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это
подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность
сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная,
теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех
домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в
городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех,
которые ходят на рынок за провизией, днем едят, ночью спят, которые
говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих
покойников; но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что
страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Все тихо, спокойно, и
протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло,
столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой
порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо
только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания
счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью
каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и
постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был
счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда -
болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь
он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый
живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину,
- и все обстоит благополучно.
- В ту ночь мне стало понятно, как я тоже был доволен и счастлив, -
продолжал Иван Иваныч, вставая. - Я тоже за обедом и на охоте поучал, как
жить, как веровать, как управлять народом. Я тоже говорил, что ученье
свет, что образование необходимо, но для простых людей пока довольно одной
грамоты. Свобода есть благо, говорил я, без нее нельзя, как без воздуха,
но надо подождать. Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего
ждать? - спросил Иван Иваныч, сердито глядя на Буркина. - Во имя чего
ждать, я вас спрашиваю? Во имя каких соображений? Мне говорят, что не все
сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в свое время. Но кто
это говорит? Где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на
естественный порядок вещей, на законность явлений, но есть ли порядок и
законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом и жду,
когда он зарастет сам или затянет илом, в то время как, быть может, я мог
бы перескочить через него или построить через него мост? И опять-таки во
имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и
хочется жить!
Я уехал тогда от брата рано утром, и с тех пор для меня стало
невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь
смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как
счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай. Я уже стар и не
гожусь для борьбы, я неспособен даже ненавидеть. Я только скорблю душевно,
раздражаюсь, досадую, по ночам у меня горит голова от наплыва мыслей, и я
не могу спать... Ах, если б я был молод!
Иван Иваныч прошелся в волнении из угла в угол и повторил:
- Если б я был молод!
Он вдруг подошел к Алехину и стал пожимать ему то одну руку, то
другую.
- Павел Константиныч! - проговорил он умоляющим голосом. - Не
успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не
уставайте делать добро! Счастья нет и не должно быть, а если в жизни есть
смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то
более разумном и великом. Делайте добро!
И все это Иван Иваныч проговорил с жалкой, просящею улыбкой, как
будто просил лично для себя.
Потом все трое сидели в креслах, в разных концах гостиной, и молчали.
Рассказ Ивана Иваныча не удовлетворил ни Буркина, ни Алехина. Когда из
золотых рам глядели генералы и дамы, которые в сумерках казались живыми,
слушать рассказ про беднягу чиновника, который ел крыжовник, было скучно.
Хотелось почему-то говорить и слушать про изящных людей, про женщин. И то,
что они сидели в гостиной, где все - и люстра в чехле, и кресла, и ковры
под ногами - говорило, что здесь когда-то ходили, сидели, пили чай вот эти
самые люди, которые глядели теперь из рам, и то, что здесь теперь бесшумно
ходила красивая Пелагея, - это было лучше всяких рассказов.
Алехину сильно хотелось спать; он встал по хозяйству рано, в третьем
часу утра, и теперь у него слипались глаза, но он боялся, как бы гости не
стали без него рассказывать что-нибудь интересное, и не уходил. Умно ли,
справедливо ли было то, что только что говорил Иван Иваныч, он не вникал;
гости говорили не о крупе, не о сене, не о дегте, а о чем-то, что не имело
прямого отношения к его жизни, и он был рад и хотел, чтобы они
продолжали...
- Однако пора спать, - сказал Буркин, поднимаясь. - Позвольте
пожелать вам спокойной ночи.
Алехин простился и ушел к себе вниз, а гости остались наверху. Им
обоим отвели на ночь большую комнату, где стояли две старые деревянные
кровати с резными украшениями и в углу было распятие из слоновой кости; от
их постелей, широких, прохладных, которые постилала красивая Пелагея,
приятно пахло свежим бельем.
Иван иваныч молча разделся и лег.
- Господи, прости нас грешных! - проговорил он и укрылся с головой.
От его трубочки, лежавшей на столе, сильно пахло табачным перегаром,
и Буркин долго не спал и все никак не мог понять, откуда этот тяжелый
запах.
Дождь стучал в окна всю ночь.
1 2 3
мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то
грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое
чувство, близкое к отчаянию. Особенно тяжело было ночью. Мне постлали
постель в комнате рядом с спальней брата, и мне было слышно, как он не
спал и как вставал и подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке. Я
соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это
подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность
сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная,
теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех
домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в
городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех,
которые ходят на рынок за провизией, днем едят, ночью спят, которые
говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих
покойников; но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что
страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Все тихо, спокойно, и
протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло,
столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой
порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо
только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания
счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью
каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и
постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был
счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда -
болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь
он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый
живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину,
- и все обстоит благополучно.
- В ту ночь мне стало понятно, как я тоже был доволен и счастлив, -
продолжал Иван Иваныч, вставая. - Я тоже за обедом и на охоте поучал, как
жить, как веровать, как управлять народом. Я тоже говорил, что ученье
свет, что образование необходимо, но для простых людей пока довольно одной
грамоты. Свобода есть благо, говорил я, без нее нельзя, как без воздуха,
но надо подождать. Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего
ждать? - спросил Иван Иваныч, сердито глядя на Буркина. - Во имя чего
ждать, я вас спрашиваю? Во имя каких соображений? Мне говорят, что не все
сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в свое время. Но кто
это говорит? Где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на
естественный порядок вещей, на законность явлений, но есть ли порядок и
законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом и жду,
когда он зарастет сам или затянет илом, в то время как, быть может, я мог
бы перескочить через него или построить через него мост? И опять-таки во
имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и
хочется жить!
Я уехал тогда от брата рано утром, и с тех пор для меня стало
невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь
смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как
счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай. Я уже стар и не
гожусь для борьбы, я неспособен даже ненавидеть. Я только скорблю душевно,
раздражаюсь, досадую, по ночам у меня горит голова от наплыва мыслей, и я
не могу спать... Ах, если б я был молод!
Иван Иваныч прошелся в волнении из угла в угол и повторил:
- Если б я был молод!
Он вдруг подошел к Алехину и стал пожимать ему то одну руку, то
другую.
- Павел Константиныч! - проговорил он умоляющим голосом. - Не
успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не
уставайте делать добро! Счастья нет и не должно быть, а если в жизни есть
смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то
более разумном и великом. Делайте добро!
И все это Иван Иваныч проговорил с жалкой, просящею улыбкой, как
будто просил лично для себя.
Потом все трое сидели в креслах, в разных концах гостиной, и молчали.
Рассказ Ивана Иваныча не удовлетворил ни Буркина, ни Алехина. Когда из
золотых рам глядели генералы и дамы, которые в сумерках казались живыми,
слушать рассказ про беднягу чиновника, который ел крыжовник, было скучно.
Хотелось почему-то говорить и слушать про изящных людей, про женщин. И то,
что они сидели в гостиной, где все - и люстра в чехле, и кресла, и ковры
под ногами - говорило, что здесь когда-то ходили, сидели, пили чай вот эти
самые люди, которые глядели теперь из рам, и то, что здесь теперь бесшумно
ходила красивая Пелагея, - это было лучше всяких рассказов.
Алехину сильно хотелось спать; он встал по хозяйству рано, в третьем
часу утра, и теперь у него слипались глаза, но он боялся, как бы гости не
стали без него рассказывать что-нибудь интересное, и не уходил. Умно ли,
справедливо ли было то, что только что говорил Иван Иваныч, он не вникал;
гости говорили не о крупе, не о сене, не о дегте, а о чем-то, что не имело
прямого отношения к его жизни, и он был рад и хотел, чтобы они
продолжали...
- Однако пора спать, - сказал Буркин, поднимаясь. - Позвольте
пожелать вам спокойной ночи.
Алехин простился и ушел к себе вниз, а гости остались наверху. Им
обоим отвели на ночь большую комнату, где стояли две старые деревянные
кровати с резными украшениями и в углу было распятие из слоновой кости; от
их постелей, широких, прохладных, которые постилала красивая Пелагея,
приятно пахло свежим бельем.
Иван иваныч молча разделся и лег.
- Господи, прости нас грешных! - проговорил он и укрылся с головой.
От его трубочки, лежавшей на столе, сильно пахло табачным перегаром,
и Буркин долго не спал и все никак не мог понять, откуда этот тяжелый
запах.
Дождь стучал в окна всю ночь.
1 2 3