Это могли быть доли секунды, а могли быть века… Миша также не мог точно вспомнить, кто он, потому что его сбивали с толку его внутренние ощущения, которые чрезвычайно изменились. Изменились они настолько сильно, что Миша не мог узнать себя изнутри. Все те бесчисленные тахометры, термометры, манометры, динамометры, вискозиметры и прочие приборы, которые постоянно измеряют и показывают множество наших внутренних параметров, и которые мы начинаем замечать только когда мы болеем, стареем или сильно огорчаемся, – все эти приборы стали неузнаваемы. Они теперь и располагались по-другому, и выглядели по-другому, и показывали что-то совершенно несусветное. Миша чувствовал себя так, как будто перед решающим концертом кто-то подсунул ему списанную, взятую со свалки ударную установку вместо его привычных барабанов, каждый из которых Миша чувствовал почти как свою кожу – натяг, звуки, отдачу в микрофон и многое другое. Точно так же как он чувствовал бы свое бессилие наладить взаимодействие между барабанными палочками в своих руках, и подмененными барабанами, свою неспособность извлечь из них должный звук, так Миша чувствовал свое бессилие наладить взаимодействие между своим сознанием и подмененными телесными ощущениями.
Прежде всего, появилась боль. Много разнородной боли. Болел позвоночник, тупо кололо под ребрами, ныли колени и тазобедренные суставы, ломило плечи, жгло и грызло под ложечкой, а голову словно стягивал тугой металлический обруч. От боли Миша попытался вдохнуть поглубже, но от резкого вдоха появилась режущая боль за грудиной, какая бывает при бронхите. Миша сдержал вдох и открыл глаза, но в глазах плясали какие-то пятна. Миша хотел протереть глаза рукой, но рука поднялась с болью и с трудом, и вдруг наткнулась у глаз на какой-то посторонний предмет. Миша с трудом узнал предмет наощупь: это оказались очки, которых Миша никогда не носил. Во рту тоже был какой-то непорядок: что-то в нем не то чтобы болело, но как-то мешало, неприятно беспокоило и вызывало тошноту. Миша засунул руку в рот и вытащил беспокоящий небо предмет, который оказался неожиданно большим. Миша глянул на этот предмет и увидел… искусственную челюсть.
– Ну вот, только глянь, – раздался рядом молодой голос, – не успел тебе свою шкуру доверить, как ты ее уже по частям начал разбирать. Положь чавку на место!
Миша глянул на своего соседа и увидел то, что он обычно видел, когда смотрелся в два зеркала – увидел самого себя со стороны. Затем Миша ощупал свой пустой запавший рот и попытался примостить протез на прежнее место, но тот не слушался. Юноша, похожий на Мишино отражение, выхватил у него из руки челюсть, нажал Мише на подбородок и ловко вставил ее Мише в рот.
– Ну все, пора идти, – сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, – Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.
Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.
– Ничего-ничего! Через пять минут привыкнешь. Сейчас надо только на свежий воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, – юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал..
Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, все линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми – стол, край потолка, скамейка – безбожно кривили. «Это наверное от очков», – догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали яркий радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы – Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.
– Ну что, Мишенька, потерялся? – не по-молодому рассудительно спросил юноша, – Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи – и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.
Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.
Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур – кажется в лобных долях – Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.
Вышли на улицу, там было темно и прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.
– А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, – проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.
– Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать – сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, все кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство – это все, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть – оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть – это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка – это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?
Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Прежде всего, появилась боль. Много разнородной боли. Болел позвоночник, тупо кололо под ребрами, ныли колени и тазобедренные суставы, ломило плечи, жгло и грызло под ложечкой, а голову словно стягивал тугой металлический обруч. От боли Миша попытался вдохнуть поглубже, но от резкого вдоха появилась режущая боль за грудиной, какая бывает при бронхите. Миша сдержал вдох и открыл глаза, но в глазах плясали какие-то пятна. Миша хотел протереть глаза рукой, но рука поднялась с болью и с трудом, и вдруг наткнулась у глаз на какой-то посторонний предмет. Миша с трудом узнал предмет наощупь: это оказались очки, которых Миша никогда не носил. Во рту тоже был какой-то непорядок: что-то в нем не то чтобы болело, но как-то мешало, неприятно беспокоило и вызывало тошноту. Миша засунул руку в рот и вытащил беспокоящий небо предмет, который оказался неожиданно большим. Миша глянул на этот предмет и увидел… искусственную челюсть.
– Ну вот, только глянь, – раздался рядом молодой голос, – не успел тебе свою шкуру доверить, как ты ее уже по частям начал разбирать. Положь чавку на место!
Миша глянул на своего соседа и увидел то, что он обычно видел, когда смотрелся в два зеркала – увидел самого себя со стороны. Затем Миша ощупал свой пустой запавший рот и попытался примостить протез на прежнее место, но тот не слушался. Юноша, похожий на Мишино отражение, выхватил у него из руки челюсть, нажал Мише на подбородок и ловко вставил ее Мише в рот.
– Ну все, пора идти, – сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, – Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.
Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.
– Ничего-ничего! Через пять минут привыкнешь. Сейчас надо только на свежий воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, – юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал..
Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, все линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми – стол, край потолка, скамейка – безбожно кривили. «Это наверное от очков», – догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали яркий радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы – Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.
– Ну что, Мишенька, потерялся? – не по-молодому рассудительно спросил юноша, – Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи – и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.
Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.
Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур – кажется в лобных долях – Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.
Вышли на улицу, там было темно и прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.
– А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, – проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.
– Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать – сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, все кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство – это все, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть – оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть – это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка – это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?
Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18