Миша дотоле никогда не задумывался, как и зачем он жил, и чего он хотел от жизни. То есть, он думал иногда о смысле жизни, о загадке смерти, о месте человека во Вселенной, участвовал в философских диспутах, но это все были веселые интеллектуальные упражнения, которые нисколько не разрушали состояния внутренней легкости бытия и первозданной юношеской безмятежности, которая по духу весьма близка щенячьей легкости, игривости и озорной беспричинной веселости, если проводить параллель с животным миром. И вот, всего один жестокий, затравленно-усмешливый взгляд мертвого человека нарушил это изначальное спокойствие и вызвал некую работу мысли, которая разительно отличалась от прежних размышлений о жизни и смерти, навеянных метафизическим юношеским любопытством.
Надо заметить, что Миша сперва никак не мог взять в толк, почему на лице его мертвого друга, столь сильно наполненном непередаваемой смесью затравленности, жестокости, горечи и цинизма, присутствует также определенный оттенок сардонической усмешки. Однажды Миша не удержался и задал Вите этот несколько неделикатный вопрос. Труп Витя, усмехнувшись, выразительно промолчал, и Миша в тот же миг понял, что горькая и циничная Витина усмешка – это тайная улыбка обреченного, который знает, что у него есть в запасе самый простой и безотказный метод ускользнуть от своих мучителей туда, где никто и никогда не сумеет больше его обидеть или потревожить. Но узнав от своего друга эту горькую правду, Миша немедленно задал ему второй вопрос: «А помогла ли тебе смерть обрести душевный покой?». Юноша жадно всмотрелся в лицо трупа, чтобы добиться ответа на этот вопрос, но Витя продолжал усмехаться своей непроницаемой мрачной усмешкой, как бы говоря: «Не спеши. Придет время – сам все узнаешь. А придет оно скорее, чем ты думаешь». И с этого момента Мишины мысли и чувства стали незаметно, но непреодолимо меняться.
Если прежние Мишины размышления о смысле жизни, о вечности, о Вселенной как бы озвучивались внутри музыкой группы «Спэйс», и вызывали видения бескрайних галактических просторов и звездных вихрей, то теперешние его размышления рисовали картину одинокого разума, помещенного в железную клетку в каком-то страшном неведомом мире, и каждый волен подойти к этой клетке и мучить, мучить, и неизвестно, сколько предстоит этих мучений и каких именно. Но не это даже было самое страшное и горестное в Мишиных ночных абстрактных размышлениях. Он никак не мог понять, кому и зачем надо мучить этот заточенный разум. Можно было перенести мучения, зная конечную цель, какой-то высший смысл. Но мучиться целую вечность без цели, без смысла, без понимания хотя бы необходимости и полезности этих мучений, если не для себя, то хотя бы для всего остального мира – вот это было самое мучительное во всех мучениях, и от этого у Миши пропадал сон, и неприятно ныло под ложечкой.
Вообще, Миша был довольно веселым по натуре, он любил погонять с друзьями в футбол, подергать гитарные струны, сносно стучал на барабанах в факультетском ВИА, и вышеописанные ночные страхи посещали его отнюдь не каждую ночь. Но процедура политинформации неизменно оживляла в Мишиной памяти казенные портреты со старческими лицами членов Политбюро ЦК КПСС, дряхлость и тлен которых не в силах были скрыть ни макияж, ни ретушь. Под сенью этих ужасных лиц несокрушимый и пламенный пафос каждой прочитанной статьи, касалась ли она учений войск Варшавского договора или клеймения позором диссидентов, или закромов Родины, в которые в очередной раз что-то засыпали, а особенно лично Леонид Ильич, по какой-то нелепой связи вызывали у Миши воспоминание о затравленно-циничном взгляде трупа Вити. Что-то общее, что-то связующее было между этими вещами… Наверное, этой связью была смертельная, безысходная обреченность, неведомый тайный договор между мятущейся жертвой и ее педантичным мучителем о нескончаемом и страшном протоколе предстоящих мучений, в которых не было ни смысла, ни просвета.
Главное мучение состояло в каком-то диком, непонятном энтузиазме, который каждый был обязан проявлять постоянно и неукоснительно. Этот энтузиазм не требовал понимания каких-то проблем, необходимости своего собственного видения этих проблем, попыткок найти какие-то свои, новые идеи для их правильного решения. Все проблемы уже были описаны, и все решения уже существовали. Необходимо было только выучить полный их перечень и выказывать всемерный энтузиазм и готовность к убежденно-бездумному выполнению. Вот это и было для думающей натуры, которой без сомнения являлся Миша, самым главным мучением, в котором он сам себе боялся признаться.
Не только сам Миша, но и члены Политбюро, и лично Леонид Ильич, и вся огромная страна были жертвой этих мучений, и вместе с тем, каждый из них являлся в то же время и самим мучителем. Миша никак не мог понять, зачем это надо, и почему все должны мучить друг друга, чтобы все было железно и четко подчинено одной задаче, одной цели, одной непонятной и нелепой воле. Все живое в стране внешне подчинялось этой воле, но внутри оно или сопротивлялось или, устав сопротивляться, умирало и увядало. Миша был молод, он не знал ни жизни, ни страны, но каким-то неведомым чутьем он чувствовал все это, потому что теперь его лучший друг Витя рассказывал ему об этом на каждом занятии по нормальной анатомии. И от этих страшных рассказов у Миши каждый раз начинало ныть под ложечкой. Новый Мишин друг был не только суров, но еще и ревнив, и с тех пор, как они подружились, Миша уже не мог так легко и свободно общаться с остальными друзьями, как это у него получалось раньше. Он стал гораздо больше времени проводить в одиночестве, чтобы поразмыслить о том, что ему поведал новый друг.
Но Миша никогда не допускал, не мог, да и не умел допустить все свои новые мысли до того уровня, где они могли бы прозвучать не одними бессловесными чувствами, а словами – ведь он был комсомольцем. От новых бессловесных мыслей Миша чувствовал только скверное настроение и гадкую сосущую тяжесть под ложечкой. Впрочем, через какое-то время нашлось и лекарство. Одна-две кружки пива снимали гадкий ком под ложечкой без остатка, улучшали настроение и возвращали утерянное состояние легкости и безмятежности. Уже по дороге к пивной ком начинал исчезать, а шаг сам по себе ускорялся. Вот и теперь Миша одолевал последние метры бодрой рысцой.
Пивная представляла собой довольно большой и исключительно уродливый круглый павильон с плоской крышей, покрашенный в небесно-голубой цвет. Официального названия у пивной не было, но была народная кличка, как практически у любой питейной точки в городе. Кличка эта возникла вследствие своеобразной формы павильона, благодаря которой пивную прозвали «шайбой». Действительно, по форме этот павильон напоминал огромную хоккейную шайбу, которую кто-то уронил в ведро с голубой краской, да так потом и не отмыл. Вдоль глухой грязной стены «шайбы» и у прилегающего забора, откуда пахло несвежей мочой, стояли, опираясь на стену и покачиваясь, завсегдатаи этих мест с испитыми лицами и тревожно-ждущим или ищущим взглядом. Понятно было, что в кармане у них нет ни копейки, и они отираются тут только в сомнительном расчете на чье-нибудь угощение.
Миша бодро протопал через двор ко входу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18