— Я угощаю, — говорит Эди и высыпает Епкину в ладонь всю мелочь, которую он взял ночью в столовой, и все рубли.
— Там около 50 рублей, Ебкин, — объявляет он. — Купи на все биомицина.
— Четыре бутыли? — спрашивает Епкин.
— Получается четыре — возьми четыре, — отвечает Эди. Он решает, что все равно уже почти десять часов, Светка наверняка застряла с матерью в Днепропетровске, и эти полсотни его не спасут.
Епкин зачем-то пересчитывает мелочь. Витька сует ему еще какие-то деньги. Витька всегда при деньгах.
— Держи! — отдает ему Кадик грамоту. — Покажешь Светке, когда приедет. Пусть видит, чувиха, вещественное доказательство таланта ее чувака.
— Откуда приедет? — отзывается на замечание Кадика Епкин. — Куда она уезжала? Я ее вчера видел.
— Как ты мог ее вчера видеть, — настороженно спрашивает Епкина Эди, — если она еще позавчера утром уехала с матерью в Днепропетровск к родственникам?
Эди вдруг чувствует, как беспокойство опять вселяется в него, и, почти уже зная ответ Епкина, все же с надеждой спрашивает его:
— Ты, наверное, ошибся, ты видел ее не вчера? Несколько дней назад…
— Похож я на лунатика? — спрашивает Епкин, выпялив свое монгольское круглое лицо и выставив стриженую голову чуть вперед. — Я ее видел вчера вечером выходящую из подъезда с какой-то еще девкой и с Шуриком Иванченко. Тащили какие-то сумки.
Выпалив все это, Епкин, наверное, вдруг понимает, что трепанул лишнего, так как все ребята замолкают и поглядывают на Эди.
«Значит, она меня обманула, — думает Эди. — Точно, обманула. Никуда, ни в какой Днепропетровск она не поехала, а осталась и гуляла праздники с Шуриком». Эди-бэби мысленно вспомнил почему-то жиденькие блондинистые усики семнадцатилетнего Шурика, и ему представилось, как, касаясь этими усиками Светкиной щеки, Шурик целует Светку. Для Эди Шурик раб и дурак, который так всю жизнь и будет работать в своем обувном магазине, в то время как Эди будет совершать великие подвиги, но для Светки, очевидно, Шурик кажется другим. Эди-бэби видит, кто такой Шурик, Шурик — фраер и мудак, про таких, как он, и поется в блатных песнях:
«Может, фраер в галстучке атласном
Вас сейчас целует у ворот…»
Действительно, даже в галстучке — аккуратный Шурик носит галстуки. «Ну, блядь! — вскипает кровь Эди. — Что же теперь делать?» — думает он и замечает направленные на него взоры.
— А разве вы еще ходите вместе? — виновато спрашивает Епкин. — Я думал, вы давно не ходите…
— Ну, ты идешь или не идешь в гастроном? — спрашивает его Кадик зло. — Идешь — иди!
— Иду! — огрызается Епкин. — Ты на меня не ори, а то схлопочешь!
— Не хочешь идти, я пойду, — примирительно говорит Кадик.
Епкин уходит, а Кадик успокаивает Эди:
— Ну и хуй с ней, со Светкой, Эди. Тебе нужна настоящая чувиха, а не эта сопливая малолетка. У нее и ног-то настоящих нет, — говорит Кадик. — Спички, а не ноги.
«Хуй-то!» — думает Эди грустно. Светкины ноги лучше всех — они у нее длинные и ровные, и совсем не спички, не худые, как кажется Кадику. Эди знает Светкины ноги, а что на них еще не так много мяса — так Светке же всего четырнадцать лет, будет и мясо. «Светка красивая, она как из сна, — думает Эди. — Что делать? Что делать? — размышляет он лихорадочно. — Зарезать Шурика?» Эди представляет, как он кромсает своей опасной бритвой ненавистное ему лицо, усики и галстук. Взы! Взы! Взы! — свистит бритва. Из глубоких порезов на щеках, по носу и рту Шурика, мгновенно набухнув, выливается вдруг темная кровь. «Сука! Сука! Гад — не трогай мою Светку!»
— Эди! Эди! — доносится до него голос Кадика хуй знает откуда, как из Славкиного Владивостока. — Эди!
25
Не очень это легко, когда у тебя хуёво и невыносимо на душе, находиться среди друзей и вести себя как обычно. Эди хочется немедленно сесть в трамвай и умчаться к Светкиному дому, и найти Светку, и убить Шурика, и сесть в тюрьму, остаться одному в камере, но чтоб не было так невыносимо, а он вместо этого должен делать вид, что ничего не случилось, быть мужчиной, чтобы потом ребята не сказали, что Эди расклеился, когда узнал о Светкиной измене. Что Светка ему изменила, Эди не сомневается, он подозревал об этом давно, теперь речь идет только о том, что предпринять.
Явившийся из гастронома Епкин кладет руку на плечо Эди и говорит, виновато шепелявя:
— Ну хочешь, Эд, я набью этому фраеру морду, хочешь?
— Ладно, — бросает в ответ Эди, — успокойся, сам справлюсь, это мое дело.
Действительно, это его дело, размышляет Эди, выпивая с ребятами принесенный Епкиным биомицин, они зашли в парк, хотя и по-осеннему голый, но все же прикрывающий их от возможного набега милиции, на площади во время народного гулянья пить не полагается, противозаконно. Это его дело, как расправиться с этой сукой, подло притворявшейся Светкиным другом. «И Светка — блядь! — думает раненый Эди. — Меня, меня она предпочла Шурику. Меня!»
Эди пьет, подняв бутыль к небу, но вместо темного неба и оголенных верхушек деревьев, скорее похожих на клубки колючей проволоки, чем на верхушки деревьев, он видит Светку в лиловом саржевом платье-кринолине, в котором она пришла на вечер в их школу с Риткой, именно тогда они и познакомились, и слышит ее ласковый смех куклы, когда он целовал ее в пустой классной комнате и луна через окно падала на мел и доску. Его Светка. Как она могла?
Эди-бэби непривычно больно. Не так больно, как больше четырех лет назад болело все тело от побоев сибирского бычка Юрки Обеюка. Более глубокая боль мучает сейчас Эди. «Как бы меня внутри разрезали бритвой, — думает Эди удивленно. — Все внутри разрезали бритвой. Кровь не идет, снаружи ничего не видно, но все сердце разрезано», — думает Эди. Столкнувшись с подобной болью впервые, он ничего не понимает в своей собственной ситуации, кроме чувства несправедливости. Почему? — мучается он непониманием.
Единственное, что удерживает его от животных криков боли — пункт первый несложного кодекса салтовского подростка: «Всегда и везде нужно быть мужчиной». На людях плачут только бабы, думает Эди. Признаются, что им больно, только бабы. Мужчина терпит и молчит. Если бы Эди-бэби был знаком с японским кодексом бусидо или с учением стоиков, читал бы Марка Аврелия или Юкио Мишиму, он бы знал, что салтовский кодекс недалеко ушел от названных кодексов, и ему было бы чем занять свои мысли, рассуждая о сходствах и различиях и тем самым смягчая свою боль, но Эди-бэби еще не слышал о бусидо, и хагакурэ, и стоиках, у него только боль — примитивная боль внутри, и кукольное личико Светки перед глазами, и ее маленькая, удивительно белая грудь, которую иногда она дает ему потрогать…
Когда ребята, покончив с бутылками, выходят из парка, опять возвращаясь в гудящую, как котельная гигантского парохода, толпу, Кадик идет рядом с Эди и ноет.
— Брось, Эди-бэби, не переживай! — бубнит Кадик. — Пошли постираемся в толпе — чувишек подкадрим, а? Они же тебя все видели, как ты выступал. Сегодня это легко. Или знаешь что? — еще более оживляется Кадик. — Поедем на Сумскую, а? Прошвырнемся? Я тебя с клевыми чуваками познакомлю, а, Эди?..
— Хуля ты приебался ко мне, — вдруг останавливаясь, говорит ему Эди отчужденно. Кадик своим нытьем мешает ему думать о Светке.
— Ну, как знаешь! — обижается Кадик. — Я только тебя пригласил, хотел тебя от мыслей об этой тощей малолетке отвлечь, а ты же на меня и бочку катишь…
Поругаться они не успевают, потому что к Эди подбегает тюренский малолетка — все зовут его Дымок, а настоящее его имя Дима, ему и вовсе лет двенадцать или тринадцать, Эди он как-то сказал, что Эди старый, и, запыхавшись, орет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61