– Да, наверное, мужу было бы неприятно наблюдать это кудахтанье.
– Ну полноте, мадемуазель. Тут все полно приличия и рыцарской галантности. Для исправления туалета и для того, чтобы высушить платье, нужно не менее получаса. Генерал не любит долго возиться… с тряпками.
Милета больше не поворачивалась к услужливому суетливому художнику и обратилась без всякого перехода к Клеберу:
– Не знаю, хватит ли у вас, у вашего войска духа для утверждения революции?
– Да есть ли она? Жива ли она, наша революция? – горько ответил тот. – Когда я был последний раз в Париже, то видел сытых юнцов, издевавшихся над пролетариями, кричавших славу республике богачей. Роскошь дворцов снова била в глаза. А в хижинах, которым мы обещали мир, – снова уныние и нищета. Кто думает там нынче о принципах? Кто борется с безнравственностью и хищениями? Кто отстаивает идеал? – В его голосе была боль и горечь, он развернул стул к Милете и, тоскливо взглянув на нее, сказал: – Наш генерал, кажется, раньше всех догадался, что революция погибла. Поэтому он громче всех восхваляет ее и кричит о ней. Но солдаты верят ему. Правда, и они уже не свободолюбивые волонтеры. У них в обозах черные рабыни, верблюды, бурдюки, страусовые перья, кость, а кошельки набиты золотом. Тут уж не до революций. Поэтому одни со слезами тоски поют «Марсельезу», другие кончают жизнь самоубийством.
– Нет! Это неправда, – горячо запротестовала Милета. – Свобода должна жить, иначе мы погибли!
– Должна. Но, кажется, она остается только в виде идеала. – Генерал горестно вздохнул. – И мы должны за нее сражаться. Я не побоюсь отдать за нее жизнь, даже если революция уже погибла.
Дверь раскрылась, и в зал не спеша вошла ушедшая пара.
– Ну что я вам говорил, дорогие гости, – фамильярно стукнул Селезнева по колену де Нон и щелкнул крышкой часов. – Всего тридцать две минуты, а как все чистенько! Только личико чуть красненькое!
Но за столом, казалось, никто ничего не заметил.
– Надеюсь, вы не нарисуете меня в мокром платье, – хихикнула Фурэ, обратившись к де Нону.
– Нет, нет, мадам, вы будете сухенькой.
Прием продолжался.
РЕСКРИПТ ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Всадник, бросив поводья, ехал, безжизненно опустив руки. Был неморозный февральский день с сыроватым туманом, птичьим беспокойством и предчувствием чего-то большого, важного. В природе накопилось всего в избытке: снега, льда, влажного воздуха, и все это скоро должно было пуститься в весенний хоровод, изменить свои очертания, а то и вовсе исчезнуть. Природа готовилась к новому и вечному возрождению.
Всадник изменений не ждал. Опальный русский фельдмаршал Суворов прощался с Кончанским, этой новгородской землей, готовился уйти в монастырь, от забот и суеты, а может, и от жизни.
В лицо пахнул ветерок, а в память вползал другой день… Он стоит на крепостной стене и видит, как подходят корабли, спускают шлюпки, и в них прыгают, как горох из мешка, отодвинув в сторону руки с ружьем или саблей, солдаты противника. Тогда он не стал дожидаться окончания высадки, а, удовлетворенно крякнув, к удивлению многих, повернулся и пошел в церковь на молитву.
…Наплыла голова в зеленой чалме, немигающе смотрела, но он так и не вспомнил, откуда она. Может, из этой толпы идущих перед ним пленных турок, втянувших головы в плечи и ожидающих кары. Бахвалистый их паша тогда заявил: «Скорее Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, чем сдастся Измаил». Но Измаил пал. Суворову до боли было жаль своих погибших солдат, но на пленных он зла не держал – подчинялись приказу, хотя и неразумному.
…Вот и он подчинялся приказу, гоняясь по бескрайним волжским степям за пугачевскими бунтовщиками или штурмуя варшавскую Прагу.
…Приказ-то приказ, но и сам он считал, что державу надо беречь и блюсти от врагов внешних и внутренних. Может, чего-то и не разумел в царедворстве, но в военном ремесле знал точно, что нет ему равных. Знали ли другие? Да знали, наверное. Знали и боялись его. Нужен был им только для побед, для спасения империи. А он, казалось, не заботился о таланте, об авторитете, юродствовал вроде бы, впадал в детские забавы, кривлялся, сыпал замысловатыми мужицкими поговорками, порхал как воробей, кричал петухом. При дворе сановитые и вельможные, раздутые от зависти и чванства, готовые подставить ножку при случае, успокаивались при виде свихнувшегося. «Шут, скоморох, петрушка». А он, успокоив их, снова одерживал победы. Солдатам его шутки нравились, словечки запоминались, правила и прибаутки повторялись. «Герой, орел, отец родной» – по-иному и не называли.
…Новый император, Павел Первый, всех, кто при матушке имел отношение к победам, невзлюбил. Удалял, чтобы не вспоминать, от дворца и власти. Изгнал семь фельдмаршалов и более трехсот генералов. О, каков! Суворову не мог простить отвергнутой дружбы, недоверия к уверениям, что принц его понимает. Запомнил, что старый фельдмаршал, уходя из дворца вприпрыжку, в залах напевал по-французски: «Принц восхитительный, деспот неумолимый». Да он и сам увидел, что Павел в ненависти к затянувшемуся царствованию матери решил сломать армию, изменить ее законы. Напялил на солдата неудобный и некрасивый мундир, навесил букли и косу, менял строй по прусскому образцу, устранял тех, кто воинские чины в боях добыл, менял их на гатчинцев и блюдолизов. Тогда и подумал он о бесполезности своей, об отставке. Но дождался не отставки, а грубого отстранения, без права ношения мундира. Не давал ему двор императорский напомнить о былых своих заслугах. В Кобрине, под Брестом, где Екатерина пожаловала ему имение и замок, не успел оглядеться со своими сотоварищами-офицерами. По какому-то навету, по именному указанию выдворили его одного под надзор сюда, в Кончанское. Обида была горька. Его за честное служение Отечеству от армии отставили. Отставили от того, что он знал лучше всех, от того, без чего не мог. А другие могли. Им это только для чинов и продвижения по службе надобно. А ему для духа и, естественно, для жизни и для высокого долга. Но так уже повелось в нынешнем Отечестве – на высокие должности ставят самых мелкоумных, непосвященных и незнающих. Говорят, вице-канцлер вызвал с кавказской границы генерала, что там уж думал и остаться до конца жизни, и приказал принять под Петербургом расквартированную, несущую охрану дивизию.
– Помилуйте! Ведь я никого не знаю в столице! Кого пропустить, кого задержать.
– Не знаете никого? Хорошо. Нам такой и нужен, – ответил вице-канцлер.
Ну там-то, на контроле, у запора, такой, может, и сгодится. Но в армии на просторах великих нужен не немогузнайка, а знаток, не вельможа, а работник, не созерцатель, а устроитель.
Его отставили, сослали сюда, в Кончанское. Фельдмаршал, а денег не накопил. Сельцо разваливается, дом господский обветшал, сад в запустении. Но пуще всего мучил старого воина надзор.
– Позор! Гадость какая! Да неужели побегу из Отечества? Неужто заговор плести буду? Недоумки, недомерки! Лживки! Это они все придумали.
А надзирательским ремеслом не все тяготятся. Боровический городничий Алексей Львович Вындомский совестился. Стыдно было за славой российской следить. Но указ был высочайший. Увиливать тоже нельзя было – голову потеряешь. И он приходил к фельдмаршалу сам, смущаясь и краснея, спрашивал, что можно передать в столицу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112