А потом мы опять пили, и все начиналось сначала. Последнее, что я помню, это стремительно надвигающуюся на меня тарелку с винегретом, из которой я и поднял голову, проснувшись.
ДЕЙСТВИЕ
Дождь и слякоть сопровождали мою первую послеармейскую гастроль. Отслужив, я поехал домой, в Кишинев. Отогреться и прийти в себя. Безо всякого труда я был принят на работу в местную филармонию, в ансамбль с лучистым названием «Зымбет», что в переводе означало «Улыбка».
Когда открывался занавес, перед глазами зрителей представала группа явно пьющих дядек с почему-то музыкальными инструментами. Дядьки широко щерились, демонстрируя свои полусгнившие челюсти, словно оправдывая название ансамбля и давая понять, что уж чего-чего, а улыбок сегодня будет больше чем достаточно.
После верблюжьего поклона дядьки врубали свои децибелы и киловатты и, не забывая при этом щериться, запевали звонкую песнь о невероятно счастливой доле молдавского народа, живущего бок о бок с четырнадцатью не менее счастливыми соседями.
Многие верили. Затем на сцене появлялся я.
В расшитой цыганской жилетке и вдетых в сапоги среднеазиатских шальварах я должен был олицетворять собой обаятельного русскоговорящего молдаванина, эдакого рубаху-парня, но, очевидно, было в моем облике что-то такое, что заставляло публику сомневаться в чистоте моих намерений. Что-то мешало ей воспринимать меня как символ обновленной республики.
— Нам пятьдесят! — бодро начинал я, стараясь не замечать некоторого недоумения, идущего из зала. — Бывшей заброшенной бессарабской колонии уже пятьдесят! Какой прекрасный возраст! Возраст зрелости! Когда все еще впереди!
И так далее! На профессиональном языке литераторов подобная хренотень почтительно называлась позитивным фельетоном.
Кто их писал — оставалось загадкой, но как-то случай свел меня с одним из авторов.
Он сидел в сталинских лагерях двадцать лет. Я долго не мог понять, что же за-ставляло его сочинять эту суррогатную шелуху.
А потом понял. Сам факт выхода на свободу настолько подействовал на его пораженное лагерями воображение, что он чувствовал себя перед властями в неоплатном долгу.
Звали его Матвей Исаакович, и он очень гордился своими опусами, искренно считая все им написанное вершиной мировой литературы.
— Я прочту вам сначала тэкст, который я написал специально на открытие Саяно-Шушенской ГЭС. Вы не возражевывайте? — спросил он, с замиранием сердца и завистью представляя себе то удовольствие, которое мне неминуемо предстоит получить от предстоящего прослушивания, и, не дожидаясь моего ответа, загнусавил, раскачиваясь, как раввин на молитве: — Когда царские викормыши по-хозяйски отправили Владимира Ильича в ссылку, то он, бедняжка, добирался до Шушенского долгих четыре месяца. Сегодня же… — он сделал паузу и победоносно посмотрел на меня, — сегодня же бистрокрилый лайнер Ту-154 домчал бы его дотудова всего за пять часов!
На лице его сияла такая неподдельная гордость, что возникало ощущение, что не Ту-154, а именно он, Матвей Исаакович, на собственных плечах, по просьбе тайной полиции и Николая II лично, доставил бы Ильича в указанное охранкой место.
Потом Матвей Исаакович читал и про трубы, которые «дымами фабричными машутся» (цитата), и про речку Тобол, «которой ви не найдете ни на одном карте мира, но которая тем не мене широко растекивается по глобусу истории русской революции» (опять цитата).
Все это меркло перед светлым образом Ильича, мчащегося в ссылку на реактивном самолете.
Но вернемся к моему выступлению.
Если первое отделение я открывал, представляясь эдаким добродушным, ироничным, гостеприимным бессарабцем, то во втором выходил в цивильном костюме и читал монологи, что нравилось мне значительно больше.
Декабрь расползался по зиме подтянутыми льдом лужами, что, впрочем, никак не сказывалось на нашей поездке.
Если бы незабвенный Матвей Исаакович удосужился побывать в Славянском, то он бы обязательно написал, что этот город широко растекся по глобусу отечественной химии необыкновенно ядреным и сбивающим с ног запахом дерьма.
Я бывал во многих вонючих городах, но этот по своей вонючести побивал все рекорды.
— Чем вы здесь дышите? — пораженно спрашивал я аборигенов, на что те гордо отвечали:
— Тем же, чем и вы!
Никогда бы не подумал, что в столь клоачном местечке можно повстречать подругу жизни, однако именно это и произошло.
Она сидела в первом ряду, и ее кофточка ярко фосфоресцировала на фоне серого зала. Я бодро рапортовал позитивную шелупонь и уже добрался до флагмана молдавской индустрии — тираспольского пищевого комбината.
— Вдумайтесь только в эти цифры, — оптимистично вещал я, — одних только помидоров комбинат выпускает до двухсот тысяч банок в день. Не говоря уже про огурцы! Трудно найти на карте место, куда бы не поступала его продукция. Это и Прибалтика, и Белоруссия, и даже Каракалпакия.
На слове «Каракалпакия» я обычно делал ударение, давая понять, что кому-кому, а уж такой изнеженной нации, как каракалпаки, так просто не угодишь.
В этот момент я и встретился с ней глазами и сразу почувствовал, что судьба тираспольского пищегиганта стала мне глубоко безразлична.
Думалось об одном — как познакомиться.
Работала в «Зымбете» костюмершей некая Анька по кличке Пулеметчица. Непонятно почему, но Анька считала себя невероятно умной и привлекательной. Единственное, что тревожило ее мятежную душу, — это непонимание, чего же все-таки в ней больше — ума или сексуальности.
Что касается меня, то я всегда считал, что по красоте Анька уверенно могла бы занять второе место в мире после морского окуня. А если говорить об интеллекте, то тихого омута ее сознания не потревожило ни среднее, ни даже начальное образование.
Анька была на редкость тупа, и там, где обычно располагаются мозги, зияла огромная, ничем не заполняемая дыра.
Однако обращаться в сугубо мужском коллективе с такой деликатной просьбой было абсолютно не к кому, а посему в антракте я подвел Пулеметчицу к занавесу, нашел в нем отверстие и, впихнув в это отверстие Анькину физиономию, прошептал:
— Видишь, в первом ряду сидит девушка, волосы в пучок, в руках книжка?
— Ну и шо? — буркнула Анька.
— Подойди к ней и скажи, что, когда начнется второе отделение и откроется занавес, на сцену выйдет юноша…
— И шо?
Все-таки она была законченной кретинкой.
— Да ни шо! Просто попросишь ее подождать, когда все закончится. Запомнила?
— Ага, — кивнула Анька и закатила страдальчески глаза, очевидно прося у боженьки дать ей силы, чтобы не расплеснуть по дороге вверенную ей ценную информацию.
Выйдя на сцену, я старался, как никогда. Но все напрасно. Выбранная мною девушка не только не обращала на меня никакого внимания, а наоборот — вглядывалась куда-то вглубь, явно кого-то ища и, что обидно, явно не меня.
— Анька, — спросил я расстроенно, уй-дя под жиденькие аплодисменты, — что ты ей вякнула? Она же в мою сторону даже не посмотрела!
— А шо такое? — всполошилась Анька. — Чуть шо, так сразу Анька как будто виновная! Нишо я не такого не сказала. Как ты сказал, так я и сказала. Сказала, шо выйдет юноша, откроет занавес, а потом, чтобы она его подождала. Вот шо я сказала. А она сказала: «Хорошо». Больше я ничего не сказала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
ДЕЙСТВИЕ
Дождь и слякоть сопровождали мою первую послеармейскую гастроль. Отслужив, я поехал домой, в Кишинев. Отогреться и прийти в себя. Безо всякого труда я был принят на работу в местную филармонию, в ансамбль с лучистым названием «Зымбет», что в переводе означало «Улыбка».
Когда открывался занавес, перед глазами зрителей представала группа явно пьющих дядек с почему-то музыкальными инструментами. Дядьки широко щерились, демонстрируя свои полусгнившие челюсти, словно оправдывая название ансамбля и давая понять, что уж чего-чего, а улыбок сегодня будет больше чем достаточно.
После верблюжьего поклона дядьки врубали свои децибелы и киловатты и, не забывая при этом щериться, запевали звонкую песнь о невероятно счастливой доле молдавского народа, живущего бок о бок с четырнадцатью не менее счастливыми соседями.
Многие верили. Затем на сцене появлялся я.
В расшитой цыганской жилетке и вдетых в сапоги среднеазиатских шальварах я должен был олицетворять собой обаятельного русскоговорящего молдаванина, эдакого рубаху-парня, но, очевидно, было в моем облике что-то такое, что заставляло публику сомневаться в чистоте моих намерений. Что-то мешало ей воспринимать меня как символ обновленной республики.
— Нам пятьдесят! — бодро начинал я, стараясь не замечать некоторого недоумения, идущего из зала. — Бывшей заброшенной бессарабской колонии уже пятьдесят! Какой прекрасный возраст! Возраст зрелости! Когда все еще впереди!
И так далее! На профессиональном языке литераторов подобная хренотень почтительно называлась позитивным фельетоном.
Кто их писал — оставалось загадкой, но как-то случай свел меня с одним из авторов.
Он сидел в сталинских лагерях двадцать лет. Я долго не мог понять, что же за-ставляло его сочинять эту суррогатную шелуху.
А потом понял. Сам факт выхода на свободу настолько подействовал на его пораженное лагерями воображение, что он чувствовал себя перед властями в неоплатном долгу.
Звали его Матвей Исаакович, и он очень гордился своими опусами, искренно считая все им написанное вершиной мировой литературы.
— Я прочту вам сначала тэкст, который я написал специально на открытие Саяно-Шушенской ГЭС. Вы не возражевывайте? — спросил он, с замиранием сердца и завистью представляя себе то удовольствие, которое мне неминуемо предстоит получить от предстоящего прослушивания, и, не дожидаясь моего ответа, загнусавил, раскачиваясь, как раввин на молитве: — Когда царские викормыши по-хозяйски отправили Владимира Ильича в ссылку, то он, бедняжка, добирался до Шушенского долгих четыре месяца. Сегодня же… — он сделал паузу и победоносно посмотрел на меня, — сегодня же бистрокрилый лайнер Ту-154 домчал бы его дотудова всего за пять часов!
На лице его сияла такая неподдельная гордость, что возникало ощущение, что не Ту-154, а именно он, Матвей Исаакович, на собственных плечах, по просьбе тайной полиции и Николая II лично, доставил бы Ильича в указанное охранкой место.
Потом Матвей Исаакович читал и про трубы, которые «дымами фабричными машутся» (цитата), и про речку Тобол, «которой ви не найдете ни на одном карте мира, но которая тем не мене широко растекивается по глобусу истории русской революции» (опять цитата).
Все это меркло перед светлым образом Ильича, мчащегося в ссылку на реактивном самолете.
Но вернемся к моему выступлению.
Если первое отделение я открывал, представляясь эдаким добродушным, ироничным, гостеприимным бессарабцем, то во втором выходил в цивильном костюме и читал монологи, что нравилось мне значительно больше.
Декабрь расползался по зиме подтянутыми льдом лужами, что, впрочем, никак не сказывалось на нашей поездке.
Если бы незабвенный Матвей Исаакович удосужился побывать в Славянском, то он бы обязательно написал, что этот город широко растекся по глобусу отечественной химии необыкновенно ядреным и сбивающим с ног запахом дерьма.
Я бывал во многих вонючих городах, но этот по своей вонючести побивал все рекорды.
— Чем вы здесь дышите? — пораженно спрашивал я аборигенов, на что те гордо отвечали:
— Тем же, чем и вы!
Никогда бы не подумал, что в столь клоачном местечке можно повстречать подругу жизни, однако именно это и произошло.
Она сидела в первом ряду, и ее кофточка ярко фосфоресцировала на фоне серого зала. Я бодро рапортовал позитивную шелупонь и уже добрался до флагмана молдавской индустрии — тираспольского пищевого комбината.
— Вдумайтесь только в эти цифры, — оптимистично вещал я, — одних только помидоров комбинат выпускает до двухсот тысяч банок в день. Не говоря уже про огурцы! Трудно найти на карте место, куда бы не поступала его продукция. Это и Прибалтика, и Белоруссия, и даже Каракалпакия.
На слове «Каракалпакия» я обычно делал ударение, давая понять, что кому-кому, а уж такой изнеженной нации, как каракалпаки, так просто не угодишь.
В этот момент я и встретился с ней глазами и сразу почувствовал, что судьба тираспольского пищегиганта стала мне глубоко безразлична.
Думалось об одном — как познакомиться.
Работала в «Зымбете» костюмершей некая Анька по кличке Пулеметчица. Непонятно почему, но Анька считала себя невероятно умной и привлекательной. Единственное, что тревожило ее мятежную душу, — это непонимание, чего же все-таки в ней больше — ума или сексуальности.
Что касается меня, то я всегда считал, что по красоте Анька уверенно могла бы занять второе место в мире после морского окуня. А если говорить об интеллекте, то тихого омута ее сознания не потревожило ни среднее, ни даже начальное образование.
Анька была на редкость тупа, и там, где обычно располагаются мозги, зияла огромная, ничем не заполняемая дыра.
Однако обращаться в сугубо мужском коллективе с такой деликатной просьбой было абсолютно не к кому, а посему в антракте я подвел Пулеметчицу к занавесу, нашел в нем отверстие и, впихнув в это отверстие Анькину физиономию, прошептал:
— Видишь, в первом ряду сидит девушка, волосы в пучок, в руках книжка?
— Ну и шо? — буркнула Анька.
— Подойди к ней и скажи, что, когда начнется второе отделение и откроется занавес, на сцену выйдет юноша…
— И шо?
Все-таки она была законченной кретинкой.
— Да ни шо! Просто попросишь ее подождать, когда все закончится. Запомнила?
— Ага, — кивнула Анька и закатила страдальчески глаза, очевидно прося у боженьки дать ей силы, чтобы не расплеснуть по дороге вверенную ей ценную информацию.
Выйдя на сцену, я старался, как никогда. Но все напрасно. Выбранная мною девушка не только не обращала на меня никакого внимания, а наоборот — вглядывалась куда-то вглубь, явно кого-то ища и, что обидно, явно не меня.
— Анька, — спросил я расстроенно, уй-дя под жиденькие аплодисменты, — что ты ей вякнула? Она же в мою сторону даже не посмотрела!
— А шо такое? — всполошилась Анька. — Чуть шо, так сразу Анька как будто виновная! Нишо я не такого не сказала. Как ты сказал, так я и сказала. Сказала, шо выйдет юноша, откроет занавес, а потом, чтобы она его подождала. Вот шо я сказала. А она сказала: «Хорошо». Больше я ничего не сказала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31